На пороге юности
Шрифт:
— Твои, что ли, рубаху да штаны мне вчера постирать дали?
— Мои! — обрадовался Олег. — А где они?
— Сохнут. К обеду выглажу... Где ты так завозился? Рубаха как земля. Тоже, что ли, нефть искал?
— Да-а... Нет. — Олег густо покраснел и тряхнул головой. Врать больше было нестерпимо. — Нет, я сам...
После разговора с Антоновым рассказывать о себе было легче, и он коротко поведал старой женщине о своих блужданиях.
— Да батюшки! — воскликнула женщина, когда он кончил.— А как же мать, мать-то как тебя отпустила?!
— Она ничего не знала, — признался Олег. —
Уборщица села на койку и, опустив тяжелые руки, глядела на Олега и явно не видела его. Потом негромко и певуче заговорила:
— Ох, не жалеете вы сердца материнского, обормоты! Утонул, поди, думает, пропал сынок. Ума, верно, бедная, решилась!.. Разрывается, поди, сердечко на мелкие части!..— И вдруг схватила тряпку и замахнулась на Олега: — Уйди, чертенок, от греха!
Переход был так внезапен, что Олег и правда отскочил в сторону, опасаясь, что грязная тряпка угодит ему прямо в лицо. Но уборщица нагнулась и принялась ожесточенно тереть уже чистую половицу.
Олег попытался продолжать передвигать тумбочки, но женщина сердито двинула ведро и прикрикнула:
— Уходи с глаз долой, сама домою!..
Уходить было некуда. Олег пробрался к своей кровати, присел. Уборщица скоро вышла, все так же сердито погромыхивая ведром.
Олег пожалел, что был откровенен с этой грубой женщиной.
Он прилег на подушку и подумал, что с него довольно и больше ни с кем он разговаривать не станет. Надо разыскать Юрку и поворачивать домой. Хватит глупостей...
Громкий голос в коридоре заставил его поднять голову. Голос был удивительно знакомый.
— Который тут наш приемыш? Этот? — спрашивал голос.
Олег вскочил.
— Постой, постой, брат, да мы с тобой вроде как бы знакомы! Олег? Павлов? Это ты, оказывается, путешествуешь! Глядите-ка, Миклухо-Маклай, Робинзон, Пржевальский! А?
Высокий загорелый человек в клетчатой ковбойке и простых брюках, заправленных в брезентовые сапоги, хлопал Олега по плечу, вертел его в разные стороны и никак не давал себя разглядеть. Наконец это Олегу удалось, и он замер на месте. Перед ним стоял не кто иной, как отец Василия Кузьмина — Викентий Вячеславич. Он весело улыбался и с интересом разглядывал Олега. Потом подвинул табурет, уселся, расставив ноги, и, притянув к себе Олега, сжал его плечи сильными загорелыми руками.
— Ну, — спросил он, — давно в бегах? Один?
«Ну вот! Опять все сначала», — подумал Олег и молча переступил с ноги на ногу.
— Отлично. — Викентий Вячеславич не стал настаивать.— Вижу, что не один. Но за товарища говорить не хочешь. Ладно. Почему голый? Ага, костюм в стирке? Давно из дому? Недели две будет?
Олег усмехнулся, дивясь про себя догадливости геолога.
— Может, и Васька мой с вами? А? Ты уж признавайся. Ах, да! Вы теперь не дружите с ним! А жаль, брат, очень жаль... То есть не то жаль, что Васьки с вами нет, а то жаль, что не дружите больше...
Он опустил руки и стал шарить по карманам, разыскивая папиросы. Закурив и выпустив струйку синеватого дыма, Викентий Вячеславич продолжал:
— А Василий тебя любил, это я могу сказать тебе определенно. Плохо ему без твоей дружбы. Что же ты товарища в трудную минуту
— Поссорились мы, — хмуро признался Олег и поспешил пояснить: — Только я не знал, что у него... что у вас дома что-нибудь...
— Да, брат, дома у нас беда... Василий тебе ничего не рассказывал?
— Нет, никогда.
— И о матери своей никогда ничего не говорил?
— Нет.
— Да. Вот то-то! Мальчишество, гордость или боязнь тут — не пойму я что. А ведь ты знаешь Полину Кузьминичну?
— Знаю, как же! — поспешил заверить Олег.
Викентий Вячеславич затянулся дымом и задумчиво посмотрел на разбитое блюдечко на подоконнике. Потом примерился и стряхнул в блюдечко пепел.
— Садись-ка, Олег. Я тебе сам расскажу о нашей семье.
Олег опустился на кровать, а Викентий Вячеславич еще некоторое время молча курил. Потом начал:
— Ты, брат, войны не помнишь. Сам ничегошеньки не видел, и родители твои охраняли тебя от многих бед, которых и после войны было вот как достаточно. А мне не пришлось своих поберечь. В разъездах, в экспедициях — кутерьма! Иной раз не успевал о семье и подумать.
Как началась война, оказалась моя Полина Кузьминична с грудным Васильком да со старшей дочерью под Смоленском у родных. Сначала всполошились было, хотели уходить, а потом решили отсидеться. Да и плохо решили. Бежать пришлось под обстрелом, под бомбами. Василек на руках, дочка за юбку держится и узелок несет. А самой тоже на руки впору — девятый год ей шел, во втором классе училась. Славная была девочка...
Викентий Вячеславич старательно загасил папиросу о разбитое блюдечко и тут же закурил новую. Олег не шевелился.
— Так вот. Шли они, пока не добрались до железной дороги. Какой-то эшелон их подобрал. И неизвестно, что хорошо, а что худо в те времена было. Один от самой границы шел и живым остался, а другие в тылу погибали...
Иной раз думаю, не потянись они к железной дороге, может быть, жива бы дочка была. Да... В эшелоне разный народ собрался. Беженцы. Матери с детьми, раненые красноармейцы. Лето. Жара, мухи. Воды не добьешься. Поезд то мимо станций летит, то посреди поля остановится и стоит. Василек совсем малыш был. Без воды с грудным ребенком в летнее время гибель!.. Вот и послала наша мать Наташу вместе со всеми раздобыть воды. Бидон дала. Поезд как раз остановился возле леса. Много народу за водой пошло. Тут и налетели фашистские самолеты. Сверху видно — народ. Стали поливать из пулеметов. Несколько бомб сбросили на эшелон. Не попали, машинист вырвался. Те, кто в вагонах сидели, — живы остались, а кто за водой пошел — половина не вернулась. Наташу принесли на руках... И двух часов не протянула...
Викентий Вячеславич замолчал, неподвижно смотрел в окно. Папироса догорела, и небольшая палочка пепла стала совсем серой. Потом обвалилась и рассыпалась. Викентий Вячеславич очнулся, смахнул пепел с колена:
— Вот с тех пор у Полины Кузьминичны и начались эти припадки. Все ей думалось, что самой надо было за водой пойти, а детей в вагоне оставить. Ей все казалось, что она сама послала Наташу на смерть... Видишь как?!
Викентий Вячеславич помолчал, закурил новую папиросу и продолжал: