На примере брата
Шрифт:
Еще на бегу я знал: сегодня я начну то, что уже которую неделю откладываю, — начну писать о ней.
Мать пережила отца на тридцать три года. Восемьдесят девять ей было. Всякий раз, когда мы говорили по телефону, меня заставал врасплох ее голос, звучавший все так же молодо, и особенно ее прежний, ничуть не изменившийся, колокольчатый смех. Голос, а прежде всего смех вполне могли принадлежать и девочке. Она рассказывала о всякой всячине, о людях, которых повидала, правда, в ее жизни этой всячины случалось теперь куда меньше, нежели прежде, когда она еще держала магазин.
Она рассказывала с изрядной долей юмора. Я люблю ее смех, такой близкий, такой явственный, и сейчас еще, стоит мне его вспомнить, она мгновенно снова у меня перед глазами, как живая, сидит в чиппендейловском [33]
33
Томас Чиппендейл (1709-1779) — английский мебельный мастер XVIII в.
Как-то во второй половине дня позвонила сестра, захлебываясь от слез, я и понял-то ее с трудом. У матери удар, ее отвезли в больницу Елим.
Она лежала в палате на двоих, с пенсионеркой-учительницей. Медсестра, пожилая женщина с легким восточнопрусским акцентом, сказала: говорите с ней побольше, говорить очень важно. И вот я сижу возле ее койки, рассказываю, как долетел, потом о детях. Медленно и откуда-то очень издалека она все же пришла в себя, посмотрела на меня, протянула мне правую руку, такую хрупкую, такую невесомую, но мою пожала достаточно крепко. Левая половина лица безжизненно скошена, по правой время от времени пробегает тик.
Она лежала, наполовину парализованная, с губ ее срывался лишь невнятный лепет, но правой рукой, пальцами, она трижды коротко пожала мою руку. Это был условный знак, которым мы, еще когда я был маленьким, гуляя по городу, показывали друг другу на что-то интересное: вон женщина в шляпе, как воронье гнездо, вон мужчина с дергающимся лицом.
Мы гуляли по старому центру, а один раз в неделю заходили в кафе на Генземаркт или в павильон «Альстер». Сидели там, лакомились каждый своим куском торта, она пила кофе, мне подавали какао — я и по сей день больше всего люблю кафе, где встречаются пожилые женщины и старушки в шляпках котелком или токах. Мы сидели среди вкушающей торты, беззаботно беседующей публики и гадали: чем занимаются, допустим, вон те две дамы, откуда они, есть ли у них дети, живы ли еще мужья и, если живы, кто они по профессии. Живой, побудительный интерес к людям, к разным возможностям и поворотам в их судьбах. Потом мы шли домой. Куда бы ни выходила, она всегда была в шляпке и перчатках, летом в белых нитяных, из которых одну, правую, она, беря меня за руку, никогда не забывала снять.
Старое фото запечатлело ее родителей. Они сидят в гостиной собственного дома, обставленного еще в грюндерские годы, с пианино, могучим комодом, картинами по стенам в узорчатых обоях, сидят на фоне всего этого основательного, прилежно нажитого добра и достатка, кстати, не без экстравагантных модных привнесений: письменный стол и лампы выдержаны в стиле модерн. Мой дед в ту пору, судя по всему, очень даже хорошо зарабатывал, ведь это было время шляп, больших, с широченными полями и павлиньими перьями, а потом, после войны, в моду вошли котелки и токи. Женщине, если она родом не из деревни, полагалось носить шляпу, как это и делала моя мать до глубокой старости.
Дед сидит в кресле, с сигарой в руке, подле него супруга, женщина, на которой он вскоре после смерти своей первой жены — матери тогда было два годика — женился, это маленькое, невзрачное, бесформенное существо с — иначе и не скажешь — пронзительными, на удивление злющими глазами. Никто не понимал, чего ради дед женился на этой женщине, которая только и умела, что хозяйство вести; может, это и был главный резон — копить деньги, преумножать богатство. Маме она стала мачехой, мне была приемной бабушкой. В детстве я старался ее избегать, не давал ей, невзирая ни на какие уговоры, себя целовать или сажать на колени. Женщина, от которой просто веяло злобой, жадностью, злоязычием и злорадством, она для моей матери стала злой мачехой, прямо как из сказки. За малейшую провинность запирала ребенка в чулан, то и дело жаловалась на нее отцу, который редко бывал дома, в наказание морила девочку голодом, так что сердобольные служанки тайком подсовывали ребенку чего-нибудь поесть. Из еды девочка больше всего любила жареную картошку, которую однажды, оставшись дома одна, и надумала себе приготовить. Мачеха вернулась домой и застукала девочку на кухне, когда та уже домывала сковородку. За то, что ребенок без спросу пожарил себе картошку, ей было запрещено есть жареную картошку целый год. А когда другие ели, ее заставляли смотреть.
Каким чудом вопреки столь неблагоприятным предпосылкам девочка не выросла злюкой, как она стала моей матерью, этой приветливой, доброй, ненавидящей всякую ложь, внешне хрупкой, но удивительно стойкой и даже крепкой женщиной, от которой исходила такая оберегающая сила, особенно в любви, щедрой и всегда беззаветной?
Я остался на несколько дней в Гамбурге, приходил ее кормить, осторожно, дождавшись от нее кивка, просовывал в рот ложечку с кашей. Жевать она не могла, только глотать, и то медленно. Когда я приходил и потом, когда прощался, она пожатием пальцев подавала мне наш условный сигнал, наш давний код полного взаимопонимания.
А потом, как-то утром, я не обнаружил ее в палате. Ее перевели, сообщила соседка. Почему? Этого соседка не знала, но за ее незнанием, так я почувствовал, таится что-то неприятное.
Итак, маму перевели. В приемном покое, когда ее доставили, то ли решили, то ли понадеялись, что у нее частная страховка, и поместили в соответствующее дорогое отделение, под опеку главного врача. А страховка у нее оказалась самая обычная, компенсационная. Поэтому теперь ее перевели по назначению,в шестиместную палату. В моих глазах нет красноречивее свидетельства о наших временах и нравах, чем этот перевод по назначениюпосле стольких лет беззаветной трудовой жизни.
Больница, больничные порядки, виды страховок. Я спросил, сколько стоит палата в отделении для частных пациентов. Цена оказалась немаленькой. Я призадумался. Вдобавок ко всему, как мне тут же сообщили, и за все дальнейшие исследования и анализы тоже придется платить. Были названы суммы, которыми я просто не располагал. Так мама и осталась в шестиместной палате. Она заметила мое огорчение, мой гнев, да и мой стыд оттого, что я не в силах что-либо изменить, что не смог избавить ее от унизительного перевода по назначению.Она только пожала мне руку и через силу, половиной рта, попыталась улыбнуться.
Примечательным в этом переводе оказалось то, что ее с первого этажа переселили на второй, туда, где пятьдесят один год назад она произвела на свет меня. А еще — палата оказалась просторной и солнечной, с замечательными медсестрами, и ей там было очень хорошо. Она слушала смех, разговоры соседок, а еще все те, иной раз поразительные, истории болезней, которые, как и все истории на свете, повествуют о жизни.
Я сидел возле ее койки и время от времени поил ее из клювика поильника. Вокруг соседней койки собралось испанское семейство. Там оживленно беседовали и много смеялись. Посетители с аппетитом уплетали ветчину и оливки, прямо руками отрывая куски от длинных батонов и заворачивая их в ветчину. Угощали и меня.