На пути к границе
Шрифт:
— Чепуха, сейчас четыре часа.
Трондсен перевернулся на бок. Взгляд его маленьких карих глаз был неподвижен, он лежал, подстерегая, не выдаст ли кто-нибудь своего страха. Не дождавшись, он перегнулся через край койки и потрогал Эвенбю за плечо.
— Эвенбю, — зашептал он, — светает ведь в шесть, не так ли?
— Тихо!
Грегерс сказал это, не оборачиваясь, но не так резко, как прежде. Время таяло, и казалось, ничто теперь уже не имеет значения. Даже для Грегерса.
Трондсен обернулся к профессору; его костлявая могучая челюсть неутомимо двигалась: в уголке
— Да что такого, в конце концов!..
— Оставьте его, он болен.
После все стихло, мы слышали лишь шаги часового в нижнем этаже.
Теперь, когда у меня больше не было теплой горбушки, я перевернулся на спину и, прислушиваясь к собственному пульсу, начал отсчитывать по нему время. После каждого семидесятого удара я приподнимал голову с подушки в знак того, что прошла минута. Так я мог следить за бегом времени и держать его в узде; монотонная счетная работа приглушала страх.
Хуже всего было это сосущее чувство в желудке — не от голода, а от того, что все ссохлось внутри. Судорожно сокращалась диафрагма, все органы сжались, застыли. Стараясь унять боль, я свернулся клубком, чтобы все тело превратилось в жесткий, застывший, узел. В позе ежа было легче сдержать мышечную дрожь.
Но стук в ушах не смолкал, лишь на короткий миг мне удавалось его заглушить, отсчитывая минуты.
Так прошло около часа, и все это время в камере было тихо. Впрочем, не совсем. Случалось, Трондсен тяжко ворочался на своей койке, и всякий раз, когда он переворачивался на другой бок, Бергхус причмокивал губами и, вздрагивая, вздыхал.
На мгновение я перестал считать, просто лежал без дела, и тотчас же стук возобновился с прежней силой, словно кто-то серебряным молоточком колотил по моим барабанным перепонкам. И вслед за стуком в душу вполз прежний ледяной, иссушающий страх. А вслед за страхом пришло нечто новое — какое-то убийственное смирение: мне захотелось сжаться в комок и любой ценой вызвать сочувствие всех прочих, пусть даже смешанное с презрением, даже ценой собственного унижения. Я знал, что палачи часто избивают осужденных перед казнью, вероятно потому, что не могут вынести вида людей, гордо выпрямившихся перед дулами винтовок.
Я чувствовал, что, унизившись, я бы легче пережил эти мгновения, потому что унижение выжгло бы часть моего существа и все вокруг измельчало бы и утратило смысл.
Затем я, видно, уснул, потому что впоследствии помнил только, что, вдруг вскочив, приподнялся на койке, весь похолодев, с бешено колотящимся сердцем. Задремав, я оборвал счет, и теперь трудно было сказать, сколько времени я проспал.
Левос лежал на боку, подперев щеку той самой рукой, в которой была горбушка. Бергхус сел и начал раскачиваться на койке взад-вперед, как часто делают маленькие дети перед тем как уснуть. Повернувшись К дочери, профессор Грегерс еще крепче прижал ее к своей груди.
Трондсен стих; теперь он лежал на спине, водя пальцами ног по спинке койки, которая от этого слабо, но равномерно поскрипывала.
— Левос, — вдруг прошептал он, — Левос, может, нам лучше встать с коек и приготовиться?
Маленький
Трондсен снова улегся.
— Что ж ты, раздумал собираться? — прошептал Левос.
— Лучше уж отосплюсь, — сказал Трондсен.
Левос снова улегся на свою койку.
Грегерс резко обернулся к Трондсену, но грозного окрика не последовало. Время поглотило гнев. Мы услышали лишь, как он тоненько и презрительно фыркнул, затем снова лег на прежнее место, повернувшись к дочери..
Эвенбю кашлял хрипло, со свистом. Он пытался приглушить кашель, и чувствовалось, как он мучится, оттого что не может его остановить. Временами он поднимал голову и с отчаянием оглядывался вокруг, словно пытаясь понять, почему его исключили из последнего братства смертников.
— О господи, неужели этому никогда не будет конца? — прошептал Бергхус. — Трондсен, ты не можешь заставить его замолчать?
Никто не ответил, от глухого голоса Бергхуса страх на мгновение вновь полыхнул ярким пламенем.
Страх заволок всю камеру. Он прилипал к нам, словно невидимая ткань, он был в тишине и в каждом мельчайшем звуке. Он был в воздухе, мы вдыхали его вместе с кислородом, он расползался по всему телу, иссушая его, парализуя мышцы, отнимая силу у рук и ног…
— Смотрите…
Это Левос, приподнявшись на койке, показывал на окно.
Мы тоже приподнялись на койках и стали смотреть. За окном по-прежнему стоял туман. Но за туманом притаился день — занимающийся день — и подсвечивал мглу каким-то неправдоподобным песочно-желтым светом. Из мглы выступила сторожевая башня с остроконечной крышей и позади три горизонтальные черты — ограда из колючей проволоки.
Сначала в нижнем этаже распахнулась дверь. Затем несколько секунд стояла тишина, мы слышали, как, весь дрожа, тяжко и часто задышал Бергхус; мы увидели, что он стоит на полу, с жиденьким узелком в правой руке, а левой ухватился за спинку кровати, и так он все стоял, вытянув руку и цепляясь за койку. Весь дом вдруг наполнился грохотом, топотом, резкими криками команды. И вот уже те одолели лестницу, толкнули дверь.
Их было четверо, и командовал ими офицер в чине лейтенанта. Лейтенант был молод, его бесцветное лицо выражало притворную скуку. Усталым голосом он зачитал наши имена, словно измученный учитель, который больше не в силах выносить шум и проказы и потому распускает учеников по домам. Затем он передал бумагу одному из солдат, прислонился к оконному косяку и чем-то вроде шпильки принялся чистить ногти.
Один из конвойных подошел к Бергхусу и слегка тронул его автоматом. Бергхус выпустил спинку кровати и пошатнулся, на мгновение потеряв равновесие. Круглое, погасшее, бледное лицо человека, давно не бывавшего на свежем воздухе, вдруг сморщилось и ссохлось на глазах, словно яблоко после долгой сушки, и, когда солдат ткнул дулом автомата в его узелок, он не сразу понял, что тому нужно, а, застыв на месте, по-прежнему прижимал сверток к себе.