На речном пароходе
Шрифт:
Съев котлету, Эльдаров решил посидеть на корме, так как за ужином не успел придумать, как предотвратить задуманную Салмановым облаву. В том, что Салманов имел в виду именно облаву, он уже не сомневался, что другое могли означать слова "веселая ночь" и "начнем в половине двенадцатого".
Дул небольшой, но холодный ветерок, и, чтобы согреться, Эльдаров прижался к толстой теплой трубе, потом, обнаружив, что внизу она пересекается с горизонтальной, он сел и некоторое время даже не думал о пригнавших его сюда заботах, гак ему было тепло и уютно. Поймав себя на этом, он постарался сосредоточиться, но в голову не шло ничего путного, хотя просидел он так, лихорадочно соображая, довольно долго. Было темно, он почти слился с трубами, и все
Салманова не было. Чтобы избежать разговора, когда он вернется, Эльдаров разделся, лег на койку и закрыл глаза "Почему он меня так любит, - думал он, нет ведь никаких оснований, ничего хорошего я ему не делал, и люди мы совершенно разные, и повода к дружбе вроде бы не давал, наоборот, когда распределяли, кому с кем ехать и все дрались из-за него, привыкшего работать за двоих, я не хотел его, и он знал об этом, Мог бы обидеться. И когда не пошел на день рождения дочери,, тоже мог обидеться, и... да мало ли случаев было, из-за которых он должен был отказаться ехать со мной, нет - выбрал именно меня..." Продолжая рассуждать в таком направлении, но так и не придумав ничего утешительного, Эльдаров поднялся с койки и, не одеваясь, сел к столу. "Дорогие мои мама и папа", написал он прежде, чем остановился и подумал о том, что сейчас придет Салманов и письмо все равно придется отложить. Но все же он добавил к написанному "здравствуйте" и потом только начал одеваться. К приходу Салманова он уже был одет.
– Газанфар-муаллим, - сказал Эльдаров.
– Я не знаю, правильно ли я вас понял, но мне не нравится эта затея, и я не хочу участвовать в ней.
– Как тебе не стыдно, - обиделся Салманов.
– Неужели ты думаешь, что мне самому это нравится. Это наш педагогический долг, мы обязаны... Ты только постучишь в дверь и все, остальное не твое дело. Они даже знать не будут, кто постучал. А я буду стоять у окна, и если они полезут в окно, то сами наткнутся на меня.
– А потом что?
– Ничего особенного, испугаем их немного, чтобы поумнели. Я договорился сейчас с боцманом, ты его знаешь, который вчера сидел за нашим столиком... договорился с ним, чтобы и он присутствовал.
– Вот боцман и постучит в дверь.
– Как ты не понимаешь, он должен стоять у окна, чтобы видеть, кто там был.
– Ну вы постучитесь, вам же не обязательно у окна стоять. Салманов задумался.
– А что, - сказал он, почувствовав, очевидно, что решение Эльдарова бесповоротно.
– Так тоже можно. Это мне даже нравится. "Не мое дело, - скажу им, - договоритесь с боцманом, пусть откажется от своей жалобы". А ты знаешь, сколько его надо поить, чтобы он отказался? Будет им наука. Совсем обнаглели...
Чтобы как-то остановить его, Эльдаров спросил, который час. Было уже без десяти одиннадцать, и Салманов умчался к боцману. Выждав немного, Эльдаров тоже вышел из каюты. С нижней палубы доносились звуки гитары и хриплый мужской голос пел: "Я срываю одежду, целую тебя, а ты шепчешь: не надо, не надо, не надо..." Эльдаров подошел к борту, здесь было лучше слышно, и постоял немного, глядя на воду.
"Бедный Шихмурзаев", - думал Эльдаров, слушая песню, ему почему-то было очень жаль Шихмурзаева, хотя особых оснований для этого уже не было показавшаяся вначале страшной, затея Салманова оказалась на самом деле шуткой, пусть грубой, хамоватой, но все же шуткой, и столь острая жалость была сейчас неуместна. Но она была, так же как и черная вода вокруг парохода, как и эта песня, связавшая сейчас Эльдарова с некоторыми забывающимися уже минутами его жизни. Ему вдруг стало жаль и себя, даже не себя, а чего-то принадлежавшего еще ему, но и вместе с тем безвозвратно утерянного. А чего - он понять не мог. Это и раньше случалось с ним, даже в детстве бывали дни, когда, проснувшись утром, он вдруг чувствовал тоску и жалость к себе. И тогда это была не просто грусть, а именно жалость, как будто случилось с ним что-то непоправимое, такое, что не нужен он теперь никому на свете, ни отцу, ни матери... Или, наоборот, не случилось что-то и безвозвратно пропало для него. Он долго плакал тогда, если был один, на людях же это быстро проходило.
И сейчас Эльдарову показалось, что на глаза его навернулись слезы, он даже сжал веки, чтобы слезы скатились, но ему это только показалось - их не было. Тоска же была, и нагонял ее этот голос с нижней палубы и песня, которую Эльдаров никогда не пел, потому что петь не мог.
Эльдаров пошел вдоль борта туда, где размещались каюты первого класса.
Окно шихмурзаевской каюты выходило на палубу с другой стороны надстроек, и, чтобы найти его, Эльдарову пришлось обойти весь пароход.
Жалюзи были спущены, и увидеть что-нибудь было невозможно, но при большом желании можно было услышать звуки посуды и обрывки разговора, из которого следовало, что в каюте ужинают.
– ...лангет зуб поломал...
– говорил мужской голос. Это был Садыхов. Он говорил что-то еще, но ничего больше из того, что он сказал, Эльдарову разобрать не удалось. Шихмурзаев молчал, зато одновременно говорили две женщины. Одна о чем-то рассказывала ровным приятным голосом, другая часто смеялась и возражала кому-то, по всей вероятности Садыхову.
– ...шашлык тоже?., была я... фуникулер... ничего ты не понимаешь... не так...
– говорила она и заглушила первую, которая, очевидно, адресовала свой рассказ Шихмурзаеву. "Слава богу, все в порядке, - подумал Эльдаров, беседуют, ужинают, смеются, все, как у людей". Он успокоился. Можно было идти спать, но не хотелось, и Эльдаров пошел в каюту только для того, чтобы полюбоваться на готовящегося к облаве Салма-нова. Теперь, когда он уверился в том, что Шихмурзаеву и Садыхову ничего не грозит, нелепое поведение Салманова и собственное бессилие перестали угнетать его: он даже представил себе разочарованное лицо Салманова после того, как облава провалится, и совсем повеселел.
Салманов и в самом деле был занят последними приготовлениями инструктировал боцмана.
– Ты меня слушай, - говорил он, - никого больше не надо. Только ты и я. Увидишь - лезут, громко не кричи, лучше поймай, потом зови меня, а дальше не твое дело.
– Да понятно, что зря болтать-то, - басил боцман.
– Который раз уж договариваемся...
Увидев Эльдарова, он смутился, но после того, как Салманов познакомил их, оправился и продолжал:
– Это Олька, сам видел, как договаривались. Длинный такой, с кобыльей рожей...
– Шихмурзаев, - подтвердил Салманов.
– Какая Оля, официантка?
– спросил Эльдаров.
– Какая же еще, другой у нас нет.
– Пошли, - сказал Салманов.
– Пошли, - согласился боцман и поднялся с места.
– Я скоро вернусь, - сказал Салманов.
– Хорошо, - согласился Эльдаров.
Они вышли, из каюты. Эльдаров вышел следом.
Далеко он не пошел, но и здесь все прекрасно было слышно.
– Стой!
– пронеслись вдруг по пароходу истошные вопли боцмана, - не уйдешь... Держи ее, держи... Хватай другую...
Послышался топот большого количества ног, мимо Эльдарова промчалось несколько человек, и он тоже побежал.
– Мальков, держи ту, убегет, - ревел боцман.
– Ту, говорю, держи, дура... Щас мы посмотрим на ее рожу... Тащи фонарь!
Когда Эльдаров добежал до каюты Шихмурзаева, здесь уже собралось человек десять. Окно каюты было открыто, но в каюте, как и на палубе, было темно. Боцман держал за руку женщину, упорно пытающуюся вырваться. Подойдя вплотную, Эльдаров узнал в ней киноактрису, обещавшую ему книгу. Боцман делал вид, что из-за темноты не узнает ее, а она тоже не называлась, все еще надеясь как-нибудь ускользнуть неопознанной. Салманова не было.