На реке
Шрифт:
1
С этой шлюпкой сразу началась морока. Мы ее сами выбрали из шести таких же шлюпок-четверок. Они стояли зачаленные в ряд, и выбирать было легко. Наша показалась нам новой, краска на бортах ее была гладкой, а носовая решетка и решетчатая кормовая пайола – незатоптанного желтовато-древесного цвета. База была досаафовскай, и нам выдали все, что положено для дальнего похода. Но морская инструкция не гибка, и шлюпку загрузили бочонком для пресной воды («Вино привезете», – сказали нам), тяжеленным якорем, бухтой каната невероятной длины, двумя румпелями – для управления под парусом и на веслах, дали нам боцманскую кису с ножом, набором игл, веревок и уключин, стеклянный фонарь с керосиновым светильником, деревянный держак к этому
Чтобы шлюпка не зарылась носом в волну, поднятую мощной машиной, мы передвинулись к корме, а буксирный канат как только можно удлинили. Шлюпка шла, задрав нос, а мне надо было рулем удерживать ее так, чтобы она не свалилась с этой волны. Попросить, чтобы на катере сбросили ход, нам и в голову не приходило – и им и нам спешить было некуда, но если можно идти быстро, никто не пойдет медленно. И мы шли быстро, а под шлюпкой была одна и та же пенящаяся, оплывающая водяная гора, и я все время рулем чувствовал, что гора эта неоднородна, что внутри нее вскипают и опадают какие-то напряжения. Мне нельзя было отвлекаться, но как раз в этот момент я заметил, что кормовая пайола вдруг подплыла и чистый деревянный цвет ее стал набухать водой.
Наконец грохот машины оборвался, гора опала, рассосалась и вернулась от берега мелкой отраженной волной. Шлюпка тотчас стала горизонтально, и вода, которая до этого держалась в корме, растеклась по всей лодке, замочив наши спальные мешки, рюкзаки и одеяла.
Мы оказались рядом с небольшой самоходной баржей типа ГТ – «гетешкой», которая стояла под погрузочной стенкой. С капитаном мы договорились раньше – он должен был забросить нас километров на восемьдесят вверх по Дону, в Базки или Вешки, но с портовыми крановщиками нам еще предстояло договариваться – слабая таль «гетешки» такую тяжелую шлюпку поднять не могла. Стропальщик, которого мы стали просить, закричал:
– Да чем я ее поднимать буду? Цепями?! Да они ее сломают, а мне отвечать!
Мы специально для него запаслись двумя бутылками «московской», но он так искренне кричал, так махал на нас руками, так поворачивался к нам спиной и убегал от нас, хотя убегать ему было некуда, так спрашивал; «Да на кой она мне?» – что мы на некоторое время засомневались.
– Вот если бы канатные стропы были! – кричал стропальщик. – Это можно было бы сделать. А цепи ее поломают! Она же больше тонны весит! Тебе это надо? И мне не надо!
Но потом вдруг откуда-то появились те самые мягкие канатные стропы, и тот же стропальщик, набросив их на крюк крана, стал командовать:
– Заводи под киль! Да глубже, глубже заводи! Держи, пока натянет! Перелезай на баржу! Быстрей!
Кран поднял шлюпку над грузовой стенкой, и я снизу увидел, как нависает ее округлое днище, какая тяжелая на корме килевая доска, и поверил стропальщику, что такая большая шлюпка может весить целую тонну.
Пока кран держал шлюпку, выяснилось, что капитан не знает, куда ее поставить. Потом он показал на крышу каюты, рядом с рубкой, и стропальщик со злорадной, как мне показалось, торопливостью поставил ее на это неудобное место. Пришлось спешно подкладывать под корму бревно, но шлюпка все равно стала косо и придавила бортом дверь в рубку.
Крыша каюты была железной. И рубка, возвышавшаяся над этой крышей, тоже была железной. И стены кают, и трюмы, и вся грузовая палуба были железными. Но как много здесь железа, я понял только тогда, когда заработал мотор. Содрогнулась, завибрировала корма, на которой стоял обеденный стол команды, задребезжали пожарные баллоны, топоры и крючья, висевшие на стене каюты, железной дрожью затрясло перила, на которые я положил руку, – раздался невыносимый грохот железа в железе. В металлическом трюме заработал металлический мотор. Я думал, что такой грохот не может продолжаться
Самым тихим местом на корабле был нос. Грохот мотора сюда не доставал. Здесь дул сильный речной ветер, шуршала вода, и крашеное железо раскалялось под солнцем. Сядешь спиной к рубке, видишь идущую навстречу воду и чувствуешь, как баржа подставляет течению то правую, то левую скулу – рулевой ведет корабль по фарватеру.
Самый страшный грохот стоял под полами кают и на корме, где целыми днями возилась красивая жена моториста, наш кок («Откуда ты ее взял?» – спросили у него с соседней «гетешки». «Из Колузаево!» – простодушно ответил моторист), – шла, стирала, развешивала белье, готовила, подавала завтраки, обеды и ужины. Здесь нельзя было разговаривать – надо было кричать. Здесь, как на носу, жгло солнце, но в металлическом грохоте мотора оно казалось не речным, а пыльным, заводским. И хотя мотор помещался внизу, казалось, что над палубой все время стоит сизый машинный дымок.
Рулевую рубку от моторного трюма отделял этаж жилого помещения – тут было потише. Пол в рубке был выстелен пластиком, а стены на метр снизу отделаны деревянной планкой. Деревянным было и рулевое колесо. И дерево это на этом железном корабле было очень заметно. Под рукой рулевого на столике рядом с биноклем лежал лоцманский альбом, раскрытый на странице с изображением той излучины, по которой мы в это время шли. Эта крупноплановая карта все время притягивала нас: шли мы медленно и все хотелось сориентироваться, сколько прошли и много ли осталось.
Из Ростова уходили вечером. На левом берегу, в роще, травили комаров, жгли дымовые шашки, и облако дыма плыло от пляжа на город. Оно было густым, беловато-сизым, клубилось, как настоящее облако, и постепенно закрывало электрические огни на левом берегу, рощу, огни на автомобильном мосту, а затем городские огни.
Всю ночь мы шли, а утром увидели те же строительные берега и ту же усталую, не отражающую красок городскую воду. Вернее, это я увидел. Мои спутники впервые плыли по реке, и, судя по тому, как они с самого утра расположились на носу, им все нравилось. Но я-то видел, что вода глухая, что с нее как бы содрана поверхностная пленка. Навстречу со строительства Семикаракорского шлюза шли баржи с плоскими лыжными носами. Эти баржи похожи на гофрированные кузова гигантских грузовиков-самосвалов. Везут они серый щебень, гравий или выбранный со дна реки земснарядом, весь еще в потеках песок. Сам зной над этим песком и щебнем блеклого, карьерного оттенка.
Только на следующий день я заметил, что мутная вода стала потихоньку светлеть и делаться все более бутылочного цвета. Не прозрачной, но такой, как будто прозрачность вот-вот наступит. А краски неба и земли прояснялись, прояснялись и наконец стали резкими и сильными. Раньше этот перелом случался километров через шестьдесят выше города, а теперь для настоящего перелома и ста пятидесяти не хватает. Как будто и с берегов, и с воды, и с воздуха моторной вибрацией сбит какой-то жизненный цвет.
Я живу на улице с двусторонним движением. Улица новая, деревья на тротуарах еще не успели вырасти, и вечерами видно, какие у нее отвесные каменные стены и какое серое накатанное дно. Днем по улице катится грохот. Для меня он давно отделился от машин и катится сам по себе, потому что даже в те минуты, когда машин нет, остается предчувствие грохота, память о нем. Весь вечер он шорохом оседает на дно улицы. А утром кажется, что двустороннее движение всех видов транспорта разрешено прямо через комнату. Под окном тормозное дизельное сипение, рев автобусных моторов и танковые выхлопы землевозов-самосвалов. Сквозь окно видно, какого сизо-выхлопного цвета этот грохот. Он проходит на всех диапазонах, уплотняет и дробит воздух, изменяет цвет уличных стен. Даже в комнате меняется цвет книжных обложек. И ведь это каждый день! Однажды я пошел к врачу, он измерил мне давление и спросил, не испытываю ли я чего-то похожего на потерю вкуса к жизни.