На росстанях
Шрифт:
В праздничные дни Лобановичу приходилось еще хуже: больше было свободного времени. Его тянуло на люди, но он твердо решил никуда не ходить. Да и куда пойдешь? Курульчука нет, на Припять перебрался. Лобанович очень жалел об этом. О Марине остались одни только чистые и приятные воспоминания. Порой молодой учитель упрекал себя в том, что не познакомился с нею ближе. Такая милая и славная девушка, и, вероятно, у нее прекраснейшее сердце. Что же мешало ему стать ближе к Марине?.. "Эх, — сказал он сам себе, — так лучше". К пану подловчему также не хотелось заходить, хотя он приглашает, и прежде Лобанович
Подвыпив, подловчий обычно приходил в хорошее настроение, вспоминал свои молодые, холостяцкие годы, свой живой и горячий нрав, свою ловкость в обращении с паненками.
— Я не знаю, что теперь за кавалеры, — презрительно говорил пан Баранкевич, — ни рыба ни мясо. Я, бывало, на голове ходил. Подойдешь к паненке и так и этак. Бывало, в морду тебе даст — ну и ничего. Разве это позор для кавалера, если порой заработаешь от паненки по морде… Нет, надо тебе, пане профессор, с панною Людмилой познакомиться, а то сидишь ты здесь, как пень на дороге… Как-нибудь мы поедем с паном в Завитанки, надо же немного расшевелиться да поучиться за паненками ухаживать.
— Куда уж мне соваться к завитанской красавице, — сказал Лобанович, — возле нее и без того толкучка.
— Так что же? Гэ! Бывало, только и лезешь туда, где кавалеры кишат. Вот в том-то и весь интерес, чтобы их оттереть, носы им всем натянуть и к себе паненку привадить.
Подловчий не упускал случая поведать о каком-нибудь эпизоде, где ему самому приходилось выступать в качестве удачливого кавалера, который брал верх над всеми другими.
Пани подловчая, довольная и счастливая, слушала рассказы о необыкновенных успехах своего грозного мужа и, словно не веря, говорила:
— Ну, ты уж скажешь!
— А мне что? — важно продолжал Баранкевич. Он был глубоко убежден в достоверности своих рассказов и в правильности своей линии в любовных делах. — Я не любил возле паненок киселем сидеть.
Потом подловчий подходил к музыкальному ящику, заводил те "кружки", которые ему особенно нравились, и подпевал басом, размахивая в такт мелодии рукой. Некоторые "кружки" заводились специально для того, чтобы отдаться иным, грустным воспоминаниям далекого прошлого. Пан подловчий сидел тогда хмурый, тяжело сопел и о чем-то думал. Посидев немного, он поднимался и шел в свою комнату на покой.
Лобанович обычно сидел еще несколько минут и выслушивал жену подловчего. Она порывалась сказать очень многое, хотела открыть свою душу, излить всю тоску, всю грусть свою, но никак не могла найти нужные слова, соответствовавшие ее мыслям и чувствам. Сколько раз подчеркивала пани подловчая, что она очень уважает Лобановича и считает его как бы за родного! Нескладно и запинаясь говорила она о непослушании, своевольство Чэся, подчеркивая, что ей, как мачехе, очень трудно с ним справиться, но она терпеливо несет свой крест и незаслуженно терпит из-за мальчугана.
Говорила пани подловчая" тихо, задыхаясь и бросая боязливые взгляды в ту сторону, куда пошел пан Баранкевич. В нескладных, болезненных и робких словах было много недосказанного; в них чувствовался страх и стыд за эту исповедь перед чужим человеком, чувствовалось смятение ее души, недовольство тем положением, которое она занимала в семье подловчего. По ее мнению, "происхождение и воспитание" давали ей право рассчитывать на лучшее.
Лобановичу неприятно было слушать эти жалобы, которые как бы ставили его в положение судьи и вынуждали так или иначе вмешиваться в чужую жизнь, а этого ему не хотелось. С другой стороны, ему жалко было эту женщину, — очевидно, ей было здесь тяжело. Но вместе с тем какое-то враждебное чувство по отношению к жене подловчего поднималось в душе Лобановича. Для него было непонятно, почему она так покорно, без всякой борьбы, примирилась со своей судьбой и не находит сил сбросить с себя этот "крест жизни".
— А скажите, пожалуйста, — не удержался однажды Лобанович, — что связывает вас с семьей подловчего? Вы здесь, как говорится, вольная пташка. Тяжело вам, вы чувствуете несправедливость — что же вам мешает бросить эту жизнь и стать свободным человеком?
На лице жены подловчего отразился ужас. Такая мысль, как видно, ни разу не приходила ей в голову. Неподвижная и молчаливая, сидела она за столом, сжав руками голову. Потом улыбнулась какой-то кислой улыбкой, словно желая сказать, что все это глупости и что об этом не стоило и разговор начинать, а жить на свете вообще тяжело и надо мириться со своей судьбой. Лобанович сказал тогда ей несколько ободряющих, сочувственных слов, желая рассеять тяжелое настроение, простился и ушел из дома Баранкевича.
Еще один случай припомнился учителю.
Вскоре после описанного выше разговора зашла жена подловчего вечером к нему. Она была сильно взволнована и заплакана.
— Простите, пожалуйста, что я зашла к вам, — проговорила она, — но я вас очень уважаю и считаю вас за родного… Боже мой! Что мне делать? Что делать? Нет больше сил терпеть!
Лобанович догадывался, что подловчий Баранкевич поднял в доме бурю, но не стал расспрашивать свою гостью, а сама пани подловчая почему-то ничего не говорила о том, что ее так расстроило, ни в чем не обвиняла мужа, а только повторяла, что ей тяжело вообще.
— Что же вам посоветовать? — спросил Лобанович. — Если у вас есть куда поехать, то что же, поезжайте. Я на вашем месте не примирился бы с такой жизнью. Какая же это жизнь!
— Вы знаете характер пана подловчего?
— Я слыхал. Ну что же поделаешь, если у человека такой характер.
— Ох, мой паночку! Как трудно ему угодить! Ну, пускай я негодная, но ведь он и первую жену в могилу вогнал, и меня вгонит. — Пани подловчая плакала, — И все я виновата. Чэсь плохо ведет себя — я в ответе. То одно не так, то другое не этак… Что бы ни произошло, все я виновата.
Лобанович не знал, что сказать, какой дать совет. Пани подловчая выплакалась, излила всю свою печаль и горе и немного успокоилась. Улыбаясь сквозь слезы, она просила Лобановича ничего и никому не говорить. Она еще раз повторила, что только с ним поговорила откровенно, поделилась своим горем, потому что считает его очень добрым, совсем родным человеком, простилась и ушла, прося прощения.
Лобанович вздохнул с облегчением, — ему очень тяжело было слушать эту исповедь, тем более что он не мог ей ничем помочь.