На "Розе Люксембург"
Шрифт:
Оставив поднос на чемодане, Гамильтон занялся делом. На этот раз дело у него было довольно неприятное и непривычное: он производил подсчет денег.
Гамильтон отлично знал, что его сообщение о желании жениться на русской коммунистке, на чьей-то разведенной жене, на 25-летней докторше, вызовет бурю в родительском доме. Родители не могли запретить ему жениться на ком ему угодно; с тех пор как он достиг семнадцатилетнего возраста, они вообще никогда ничего ему не запрещали. Но в их враждебности его плану, даже в их негодовании, сомневаться было невозможно. Отец принадлежал к правому крылу республиканской партии. В дни уплаты подоходного налога мрачно называл президента Рузвельта большевиком и лишь в июле 1941 года согласился прочесть первую из вновь выходивших восторженных книг о России. Мать, боготворившая сына, ревновала его к всякой девице, бывавшей в их доме, и не раз откровенно говорила,, что ранняя женитьба Чарли была бы для нее большим горем. Как горе она приняла и первую его серьезную любовь, хотя он тогда сделал предложение молоденькой хорошенькой барышне, которая принадлежала к их обществу и никаких возражений вызвать не могла. О втором
Неизбежная семейная буря сама по себе его не пугала. Ой очень любил родителей, но в этой буре было то, что ему нравилось: борьба за принципы, за убеждения, то самое, ради чего он после Пирл-Харбора подал заявление о желании поступить на военную службу (которая до того казалась ему варварской глупостью). Однако он чувствовал: после бури просить отца о деньгах не годилось, да это и не обещало никакого успеха.
Гамильтон вынул записную книжечку, в которой ему полагалось заносить расходы, взял бумажник, пересчитал деньги и убедился, что их у него оставалось 162 доллара и несколько сот рублей. Затем он со вздохом книжечку закрыл: собственно, имел ведь значение только итог: подсчет расходов представлял лишь теоретический интерес, да и то небольшой. Перед отъездом из Америки он получил от отца две тысячи долларов. Было просто непонятно, куда же ушли деньги? Правда, очень дорого стоил прощальный ужин, устроенный им товарищам по выпуску и продолжавшийся с разными переездами до следующей ночи. Затем был еще прощальный вечер, устроенный друзьям, не бывшим его товарищами по выпуску, — две трети их были девицы. Много стоили подарки и цветы, особенно корзина цветов очень сложного значения, посланная им последней герл-фрэнд, Минни, за полчаса до отъезда на пристань. Были не подлежащие записи в книжку расходы во время краткого пребывания в Лондоне. Но важно было только то, что оставалось 162 доллара и несколько сот рублей. Рубли при обмене в России поглотили у него немало долларов; на вопрос же о том, что можно будет за их остаток получить в Нью-Йорке, один американский моряк в Мурманске ответил ему сухо и кратко: «Только в морду».
На жалованье младшего лейтенанта жить с женой было, очевидно, невозможно. У него промелькнула мысль, что можно было бы сначала поговорить с отцом о деньгах — с сыном, героем и ветераном, отец, конечно, будет очень щедр, — а затем сообщить родителям о невесте. Но он тотчас отогнал от себя эту мысль, как нечестную; вдобавок знал, что все равно не удержится и расскажет родителям о своем плане женитьбы еще по дороге с пристани домой. На жалованье младшего лейтенанта жить было невозможно, но можно было вернуться, при бесплатном проезде в Россию — разумеется, без подарков и цветов — кому же теперь посылать цветы! Он не без грусти вспомнил о Минни и смущенно представил себе предстоящую встречу с ней.
«Да, вернуться в Россию будет легко, — подумал Гамильтон, — а это все разрешает! До окончания войны буду воевать. Жениться на Мэри можно будет раньше...» Он вспомнил о двух товарищах, которые, будучи простыми солдатами, успели жениться, один — в Австралии, другой — на Филиппинских островах. «После окончания войны мы поселимся навсегда в России. Я куплю ферму на... там, где родилась Мэри (он забыл название Украина). Мы будем работать! Все равно прежняя жизнь вернуться не может, и слава Богу! Капиталистический строй кончается во всем мире, но в других странах великие социальные преобразования только начнутся, а у них уже есть готовая налаженная счастливая жизнь. Труд на земле — самый чистый и самый благородный! (Он с восторгом вспомнил, что писали о труде и о земле Tоpo, Эмерсон, Генри Джордж.) Да, скоплю немного денег и куплю ферму с садом... Будем с Мэри обрабатывать землю, а вечером, в свободное время, я буду писать, как это делали многие, как это делал Толстой, как это делал...» Он не мог вспомнить, кто еще, кроме Толстого, днем пахал землю, а вечером, в свободное время, писал. «Мэри будет помогать мне...»
В нем неприятно шевельнулось незначительное воспоминание. Накануне он зашел за Мэри в аптеку «Розы Люксембург», служившую и больничным покоем. В каюте стоял тоскливый больничный запах. Марья Ильинишна отпускала слабительное одному из матросов. На стене висел сосуд для промывания желудка. Лейтенант Гамильтон поспешно вышел, сказав Марье Ильинишне, что подождет ее на палубе. Она видела, что он чем-то недоволен, но не могла понять, чем именно. Гамильтон и себе не сознавался, что профессия врача кажется ему оскорбительной для женщин. И он теперь не сказал себе, что Мэри будет лечить крестьян в соседних деревнях. «Да, она будет помогать мне в моей работе!»
Мысль о покупке фермы на юге России, на той благословенной, залитой солнцем земле, о которой ему рассказывала Мэри, мысль о небольшом, крошечном, из четырех комнат, домике так взволновала его, что он вскочил бы и стал бы расхаживать по каюте, если бы по ней можно было расхаживать. «Она говорила о вишнях! Вокруг домика будет вишневый сад — какая чудесная пьеса Чехова! — я буду работать в этом саду!» (Он очень любил вишни.) «Там, на юге, я напишу свою поэму о Севере — «как лучшие песни о свободе рождены в тюрьме!» Конечно, капиталистический мир кончается, и если кто о нем не пожалеет, то это именно я. Да, настоящая жизнь будет только в России, и в эту жизнь я войду, я приму участие в строительстве социализма!»
Вдруг раздался сигнал, какой-то очень странный, неприятный сигнал. Отрывисто и грозно трубила труба. К ней почти в ту же секунду присоединился электрический звонок.
XIV
На палубе было столпотворение. Матросы носились по ней в беспорядке, надевая спасательные пояса. Все орали истерическим голосом. Крики смешивались
Лейтенант Гамильтон бросился к борту. Он на бегу с кем-то столкнулся, зашатался и чуть не упал. Мимо , Него, подняв к небу руки, пробежал комиссар Богумил, тоже что-то оравший. Мишка пронесся по палубе поперек судна, держа в одной руке клетку, вцепившись себе в волосы другой рукой. Замирая от волнения, Гамильтон достал бинокль, приставил его к глазам и завертел валик. Подводная лодка шла к ним почти под прямым углом. В бинокль и даже простым глазом можно было увидеть людей в немецких мундирах — до сих пор он их видел только на экране в фильмах, в которых показывались ужасы гестапо и подвиги Интеллидженс Сервис. Лейтенант быстро перевел взгляд на полосу моря между лодкой и «Розой Люксембург». Ему показалось, что на судно идет мина, с ее каемочной пены на поверхности. Он закрыл глаза, больше потому, что это условное движение из литературы прочно вошло в человеческую физиологию, и тотчас снова их открыл. «Неужели сейчас взрыв?!» Гамильтон не потерял самообладания, он был физически храбр, он просто не знал, что ему нужно делать. Подумал, что если мина сейчас взорвется, то силой взрыва его выбросит в море, и он будет увлечен на дно водоворотом вокруг тонущего судна. Подумал было об акулах и успел с облегчением себе ответить, что в Баренцевом море акул нет, — хуже такой смерти он ничего себе представить не мог. «Если водоворот не затянет, надо выплыть вон туда и вцепиться в какой-нибудь обломок. Будут обломки, вот и это упадет... Я плаваю недурно, могу продержаться и час, и два... Нет, в ледяной воде двух часов не продержусь... Ну, что ж, надо умереть с честью, как подобает американскому офицеру», — книжными словами, но с совершенной искренностью подумал он, все ожидая взрыва: он полуоткрыл рот, лицевые мускулы сбоку от ушей у него чуть шевельнулись вверх. Взрыва не последовало, полосы с пеной он не видел и больше не сводил глаз с чудовища. Лодка вдруг изменила направление: Германские артиллеристы возились у орудий. На борту показалась белая цифра 2, за ней опять 2 дальше тире и буква. «U-22! — воскликнул он с изумлением. — Но ведь она потоплена!»
Лишь в эту секунду (затем не мог ни понять, ни простить себе, что так поздно) Гамильтон с невыразимой радостью вспомнил, что ведь «Роза Люксембург» не просто пассажирский пароход, что это судно-ловушка, что она будет защищаться, что есть люда, которые об этом думают. Он оглянулся и ахнул. Шагах в пятнадцати от него, у трапа, ведущего на мостик, стоял, опустив бинокль, коммандэр Деффильд. Его бескровное лицо поразило Гамильтона выражением напряженной хищной страсти, знакомым лейтенанту по охоте. Коммандэр чуть наклонил вперед свою гигантскую фигуру. Из его ушей странно торчали болтающиеся цепочки. Правое плечо его загибалось вперед, точно инстинктивно отвечая чьему-то чужому движению, — позднее Гамильтон понял, что коммандэр плечом помогал подводной лодке повернуться и стать мишенью для огня русских орудий. Лодка действительно поворачивалась. «Отчего же они не стреляют?!» — с отчаянием подумал лейтенант. Коммандэр Деффильд быстро повернул голову назад и вверх. Гамильтон последовал за ним взглядом и с восторгом увидел главное действующее лицо. Капитан Прокофьев неподвижно стоял на мостике, не отрывая глаз от бинокля. По лицу Деффильда что-то пробежало. Он подумал, что сейчас или никогда: через минуту будет поздно. В это самое мгновение Прокофьев бросил бинокль, висевший у него на ремне, и поднял обе руки. Вдруг настала мертвая тишина. Командир шагнул к поручням и надавил кнопку. У борта, на разных томах, зловеще завыли ревуны. Прокофьев что-то прокричал страшным голосом. Слов лейтенант Гамильтон не разобрал.
Макетные ящики взвились на веревках. Лейтенант, никогда туда не заходивший, увидел орудия. В ту же секунду оглушительно загремели выстрелы. Заткнув инстинктивным движением уши, Гамильтон бросился к борту. Он хотел было навести бинокль на лодку, отвел руки от ушей, но тотчас снова зажал их, — так нестерпим был почти беспрерывный сливающийся грохот трехдюймовок. Простым глазом он увидел впереди бившую очень высоко пенистую струю воды, за ней столб черного дыма« Совсем близко от него сверкали красные искры. Он бросился в сторону, чтобы сбоку увидеть лодку. Вверх по мачте что-то поползло очень быстро и развернулось (позднее он узнал, что это был военный флаг, поднятый в ту секунду, когда командир приказал открыть огонь). Грохот орудий все рос, став совершенно слитным. С конца палубы тоже ничего не было видно, кроме огоньков, фонтана пены и черного облака. Гамильтон перегнулся через борт, отшатнулся, бежал назад и вдруг прямо перед собой увидел то, что представить себе никогда не мог бы и что казалось противоречащим законам природы: коммандэр Деффильд, ударив себя по ляжке левой рукой, танцевал на месте от восторга. В его ушах быстро болтались цепочки.