На "Розе Люксембург"
Шрифт:
– Я составил, хотя я небогатый человек и хотя у меня нет очень близких людей. Русские, конечно, не составляют, так как им нечего завещать. «Разумеется, он презирает тех, у кого ничего нет», — неуверенно пожаловался было себе на Деффильда Гамильтон, но, по своей честности, тотчас признал, что коммандэр сказал это без малейшего «презрения», да и самого себя только что назвал небогатым человеком.
– Я служил в прошлую войну на кью-шипс, на судах-ловушках, — пояснил Деффильд. — Это еще опаснее, чем служить на подводной лодке, хотя и далеко не так противно. На подводной лодке вы, вступая в бой, всецело зависите от своего искусства и хладнокровия. Здесь вы вначале зависите только от настроения врага. Если он пожелает пустить в вас торпеду, он вас потопит, хотя
– Я и не думал, что это так опасно. — Гамильтон сказал это без страха (он и теперь не представлял себе, что может погибнуть), но с полным недоумением: возможность смерти расстраивала все его планы. — Но ведь если он нас и потопит, то мы сядем на лодки?
– Или не сядем. А если и сядем... Баренцево море одно из самых пустынных и страшных мест в мире, особенно эта его часть... Если вы останетесь в живых, вы напишете о нас прекрасную поэму.
– Очень сожалею, что сообщил вам о своих стихах, — сказал Гамильтон, — вы, наверное, считаете полуидиотами людей, которые в трезвом состоянии пишут стихи?
Коммандэр Деффильд засмеялся.
— Я отроду не мог придумать ни одной рифмы и с итонских лет не читал ни одного стихотворения. Но если бы я был, избави Бог, писателем, то непременно научился бы писать стихи. Рифмованный вздор запоминается гораздо лучше нерифмованного и обеспечивает автору бессмертие на несколько большее число лет. Над мыслями великих поэтов производятся глубокомысленные исследования даже тогда, когда их стихи были написаны в пьяном виде, — быть может, всего больше в этих случаях. Если бы те же мысли были выражены яснее и точнее в прозе, они были бы забыты на второй день,
Гамильтон слегка пожал плечами и взял со столика раскрытую книгу.
– Можно? — спросил он. — Сэр Вальтер Ралей… Знаю, что это нужно хвалить, но» каюсь, я не читал Ралея.
– Это наша семейная драгоценность. Здесь упоминается об одном моем предке. («Так и думал, он даже не найт{12}, но, может быть знатнее герцогов, это у них бывает», — почему-то с некоторой досадой сказал себе Гамильтон.) Кстати, об этом моем далеком предке я больше ничего не знаю. У него, конечно, был большой жизненный опыт, свой образ мыслей, свой круг наблюдений, — быть может, больше моего, — вставил Деффильд, — и от всего этого не осталось ничего, ровно ничего. Странно, правда? А перед большой опасностью бывает не только странно, но и жутко... Знаю только, что он ненавидел испанцев так же, как я ненавижу немцев, хотя, разумеется, с неизмеримо меньшим правом, чем я.
– Почему непременно надо ненавидеть врага? Достаточно его разбить. Можно отлично воевать без всякой ненависти.
Нет, нельзя. Il faut avoir l'esprit de ha"ir ses ennemis{13}, — сказал Деффильд, плохо выговаривая французские слова. — Вы понимаете по-французски? Я где-то вычитал эту фразу умного писателя, она не в стихах и потому малоизвестна. У вас, у американцев, не хватает, к сожалению, этого рода ума. А вот у русских он сейчас есть. Этот их комиссар, быть может, гангстер, но я от него в восторгу: когда он заговорил со мной о немцах, у него перекосилось от ненависти лицо. И те другие изверги, что висят на стене в небольшой комнатке, где происходят их комические лекции, они тоже умели ненавидеть: и злодей в белом воротничке с галстучком, и злодей в рубашке без галстучка... Эта смена туалета, кстати сказать, символична для их новейшей эволюции...
— Извините меня, не могу с вами согласиться! — сказал, вспыхнув, Гамильтон. — Не говоря о том, что они наши союзники и что они нас теперь спасают... Но ж не могу называть злодеями великих революционе ров! Я уверен, что через пятьдесят лет им будут воз двигнуты памятники во всех столицах мира! Я убежден и в том, что высшая социальная правда с ними.
Коммандэр Деффильд высоко поднял брови. «Он и брови поднимает так, как на сцене актеры, играющие лордов, — подумал сердито Гамильтон. — И мне совершенно все равно, что обо мне думает он и ему подобные потомки Ралеев. Я не потомок Ралеев! Он, вероятно, и меня считает существом второго разряда, если не полудикарем...»
– Конечно, обо всем этом трудно судить, — сказал коммандэр, видимо, пожалевший о сказанных им словах. — И нам, иностранцам, особенно трудно судить о России. Быть может, русский народ лучший в мире после… — Он хотел было сказать: «после английского», но сказал: — …после англосаксонской расы. Однако вы тогда, на катере, правильно сказали: «русские — самые лучшие актеры на свете». Они хорошо играют, и они еще лучше молчат… Я пробыл в России три месяца и ничего не понимаю. Решительно ничего не понимаю. Быть может, нам и невозможно их понять. Разве мы с вами могли бы прожить 25 дней так, как они живут 25 лет?
– Я мог бы! Я могу.
Коммандэр Деффильд посмотрел на него.
– Поверьте мне, этому народу предстоят еще долго удивлять мир. Русские и до сих пор удивляли человечество много больше, чем другие народы. Они будут продолжать. Вопрос в том, как они нас удивят в ближайшие годы.
– Я могу жить так, как живут русские, — решительно повторил Гамильтон. — Скажу больше: я буду жить так, как живут они, и я буду участвовать в...
Он не докончил фразы. В дверь постучали, В каюту быстро вошел капитан Прокофьев. Он был бледен и взволнован. В руках у него был листок бумаги.
— Получено важное известие, — сказал Сергей Сергеевич. — Подводная лодка U-22 потоплена английским контрминоносцем.
Лейтенант Гамильтон вскочил в восторге.
– О!.. Я так рад!.. Это... Я поздравляю вас так много! — воскликнул он, протягивая руку Прокофьеву. И в ту же секунду он почувствовал, что говорит совсем не то, что нужно. Коммандэр Деффильд, изменившись в лице, внимательно читал радиотелеграмму. У русского капитана лицо было такое, точно случилось большое несчастье. Лейтенант понял не сразу, но понял: «Они упустили добычу! Им надо было потопить лодку самим!»... .
– Все-таки я очень рад, — нерешительно сказал он, показывая, что как солдат вполне понимает их переживания. Он чувствовал себя так, точно оказался в обществе двух психопатов.
XII
Марья Ильинишна плакала, лежа на койке в своей каюте. Она мысленно расставалась с Россией, и ей казалось, что в этом есть некоторое подобие измены.
Лейтенант Гамильтон сделал ей предложение на третий день их плавания. Она приняла это предложение на пятый. Теперь был седьмой. Было решено, что он съездит в Америку и вернется (как предполагал и раньше). Надо было испросить согласие отца. На робкий вопрос Марьи Ильинишны, даст ли его отец согласие, Гамильтон отвечал, что в этом не может быть ни малейшего сомнения. Однако по особой бодрости его ответа она почувствовала, что сомнение может быть. Ей казалось странным, что взрослый человек хочет просить отца о согласии на брак, еще более странным, что можно съездить » Америку и вернуться в Россию. Она ему верила: видела, что он не умеет лгать, ни даже скрывать правду. Но она ему и не верила: видела: что положиться на него нельзя. Он сам (на второй день) сообщил ей, что уже два раза делал предложения; из этого почему-то ничего не вышло ни в первый, ни во второй раз: не то он передумал, не то она передумала; выходило как будто, что скорее он передумал.