На "Розе Люксембург"
Шрифт:
– Это зависит от многих обстоятельств, — ответил Сергей Сергеевич, старавшийся во все время обеда не смотреть на лейтенанта, — Если вода проникнет в аккумуляторы, то начнет выделяться хлор, тогда они задохнутся очень скоро. А если нет, могут просуществовать и день, и два.
– Тогда, быть может, они еще живы? — спросил, бледнея, Гамильтон и почувствовал, что об этом спрашивать не следовало. Наступило молчание. Комиссар Богумил наклонился к штурману и шепотом сказал: «Маремьяна старица о всем мире печалится». Коммандэр Деффильд, с неудовольствием взглянув на Гамильтона, заговорил о телеграмме британского адмиралтейства. Он сказал, что ошибки в британских сообщениях, конечно, возможны, но чрезвычайно редки. Русские офицеры сдерживали улыбки: они были
— Это что, ваш контрминоносец давно потопил лодочку? — спросил комиссар. — Н-да...
– Разумеется, ошибка всегда возможна. У кого не бывает ошибок? Бывают и у нас, — сказал Сергей Сергеевич. На лице комиссара изобразилась было суровость, но он, как и все, был в слишком хорошем настроении духа, чтобы спорить.
– По этому случаю надо раздавить еще бутылочку шипучего. Папаша очень просит, — вставил Мишка. Штурман вполголоса сказал ему несколько своих слов. — Не сердитесь, папаша. Я с вами во всем согласен. И Моцарта вы видели, папаша. В Бремене, в 1899 году своими глазами видели, — примирительно сказал младший офицер.
Перед отходом ко сну в этот вечер лейтенант Гамильтон принял две пилюли лекарства. От событий, от утреннего боя, от разговоров за обедом, от трехчасового курения после обеда он находился в тревожно-возбужденном состоянии, которое за собой знал: в этом состоянии у него стихи «лились из-под пера» и порою бывали удачи на «сеансах черной магии». Он был убежден, что не заснет, и попросил у коммандэра Деффильда снотворное. Когда он разделся и лег на койку, ему показалось, что начинается качка. От этого нервы у него натянулись еще больше: Гамильтон очень боялся, как бы при Мэри с ним не началась морская болезнь. И в Какой-то связи с этим ему все неприятно вспоминались пятна крови на ее руках и на белом халате.
Заснул он поздно. Сон у него был сначала неясно-тревожный, потом страшный. Германская подводная лодка лежала на дне бухты. Лежала она криво, все плоскости были наклонные, как в тех старых немецких фильмах, которые ему приходилось видеть и которые вызывали у него ужас своим бессмыслием, безвкусием и чем-то еще. Они шли под музыку, то очень левую, передовую, то классическую, шумановскую, шубертовскую, бетховенскую (когда левый и гениальный режиссер хотел подчеркнуть преемственность великих идей и традиций). По этим наклонным плоскостям скользил маниакальный капитан. За ним по пятам следовал гигант с лицом зверя. И вдруг гигант, высоко взмахнув дубинкой, ударил ею капитана по голове, затем вцепился ему в горло огромными страшными руками. Они повалились на белую кривую, запачканную кровью плоскость, на которой лежали умирающие люди. Лейтенант Гамильтон с криком проснулся.
Задыхаясь, он сел на постели и долго не мог понять, что случилось. Затем понемногу стал приходить в себя. «Да, если там были троцкисты, то это вполне возможно... Больше того, это и должно было произойти, когда им на дне стало ясно, что кончено, что вое кончено, что совсем кончено, что нет больше ни чинов, ни дисциплины, ни расстрелов, ни гестапо, что их тела будут тут гнить до скончания веков...» Лейтенант Гамильтон трясся мелкой дрожью. Он все сползал с койки. «Розу Люксембург» сильно качало.
XVI
Были опять сказаны все слова, все противоречивые слова: и о том, что американский посол выхлопочет ей разрешение выехать за границу, и о том, чего скоро, самое позднее через три месяца, он вернется в Мурманск и навсегда останется в России. Он говорил, что они будут вместе работать на прекрасной южной земле, что в свободное время он будет писать стихи, она будет переводить их на русский язык. И не может быть никакого сомнения в том, что советское правительство не откажет послу Соединённых Штатов в столь незначительной просьбе. Она плакала горькими слезами и теперь со всем соглашалась: будут обрабатывать землю, будет переводить его стихи и, конечно, послу Соединённых Штатов никогда не откажут. Под конец заплакал и он,
Она знала, что он не умеет и не способен лгать, что он говорит ей всю правду — то, что считает искренне правдой. И вместе с тем она теперь — даже не чувствовала, а твердо знала, что ничего этого не будет: ни земли, ни перевода стихов, ни ходатайства посла и не станет она американской дамой, а останется советским военврачом третьего разряда и никогда больше его не увидит.
Это настоящее их прощание происходило в аптеке с ее запахом больничного покоя. Когда он выбежал из аптеки, у него, несмотря на слезы, было чувство облегчения. Потом На коммунальной палубе было официальное прощание. Он позволил себе вольность, поцеловал ей руку; все деликатно старались на них не смотреть, не замечать заплаканных глаз Марьи Ильинишны, отсутствия Сергея Сергеевича: капитан с утра выехал на английский крейсер. В британской эскадре были суда новейшей конструкции: ничего не могло быть интереснее для русских офицеров, и даже Мишка не отводил от крейсера глаз. Море за ночь успокоилось, но было не так гладко, как в начале плавания.
Коммандэр Деффильд, очень оживленный, почти веселый, стоял на коммунальной палубе» следя за погрузкой своих вещей на катер. Когда были погружены оба его чемодана, коммандэр полувопросительно оглянулся на Гамильтона. Этот его взгляд мог приблизительно означать: «Кончили ли вы уже ерунду или будет еще какая-нибудь трогательная сцена прощания?», и «неужели вам не стыдно обманывать эту большевичку?», и «пора бы вам выбить дурь из головы», и «поверьте, мы с вами никогда русских не поймем, бегите отсюда поскорее»... Он любезно простился с офицерами «Розы Люксембург». Пожал руку и комиссару Богумилу, хотя ему это было неприятно, и даже слабо выразил надежду, что они, быть может, еще встретятся. Затем он снова оглянулся на Гамильтона, Лейтенант, сорвавшись с места, быстро обошел всех бывших на палубе людей, одинаково крепко пожимая руки офицерам и матросам, говоря всем что-то бессвязно-приветливое. Затем он подбежал к Марье Ильинишне, опять крепко поцеловал ей руку и побежал к трапу. Коммандэр, не глядя на него, надевал перчатки. У трапа Мишка сунул уезжавшим по плоской карманной бутылочке. «Вот вам на дорогу... Коньячок», — смущенно краснея, говорил он. Коммандэр Деффильд засмеялся, взял бутылочку и крепко пожал руку Мишке.
– Я буду выпить это за ваше здоровье, — сказал он. — И за русского флота.
Сунулся тоже со своим коньячком!.. — журил Мишку старик-штурман. — Не видал он нашего коньячку… Ты, может, думаешь, что у них на этом крейсере нет коньячку? У них, брат, такой коньяк, что за твое годовое жалованье трех бутылок не купишь…
– Все-таки на прощание. На память, — сконфуженно отвечал Мишка, очень огорченный разлукой с иностранными офицерами, особенно с Гамильтоном. — Они, папаша, наш коньячок хвалили.
– Хвалили! А ты думал, они будут ругать? Эх, ты… Этот долговязый на своем веку выпил больше коньяку, чем ты молока. Я тебе говорю! Даром извел два флакончика, подождешь, пока нам дадут другие, — говорил штурман. Хотя ему было жалко коньяку, он про себя вполне одобрял Мишку.
Марья Ильинишна, тщательно и успешно сдерживая слезы» махала платочком с коммунальной палубы. Лейтенант Гамильтон, стоя в катере и крепко держась за что-то левой рукой, долго махал фуражкой. Лодку качало, он мучительно боялся внезапного припадка морской болезни. Рядом с ним сидел коммандэр Деффильд, смотревший на него о насмешкой и с состраданием. Бурно-радостно шумели чайки-разбойницы. Катер медленно сливался с морем. И в ту минуту, когда он исчез, Марье Ильинишне стало совершенно ясно, что теперь это уже воспоминание и что память об американском поэте и человеке с экрана, о Германне, навсегда, до последнего ее дня, останется светлой сказкой ее жизни: ведь какая-нибудь сказка есть в жизни любого человека. Затем она долго плакала в своей каюте, уткнувшись лицом в серую жесткую подушку. Затем она встала, вытерла слёзы, попудрилась и пошла в аптеку готовить лекарства.