На рубеже двух столетий. Книга 1
Шрифт:
— Вы бы, Марья Ивановна, Александру Дмитриевну в покое оставили б!
Боже, что было! Летали и письма трагические, были и объяснения «сердечнейшие»; тон «Травьяты»15 звучал в них.
Будь уважение, ей расточаемое, вполне искренним. Нет, смеялись над нею; а «В», ей носившая дани, ее жгла сарказмами (но — за спиною); все ж — ездили к ней на поклон; и внушили мне: «крестная мать» есть понятье священное; все же горжусь, что я, выросши, срезал ее; и традицию «стильных» поклонов нарушил; мать дань ей возила до смерти: фетиш!
Ее чтили: надо было насквозь перетлевшему быту держаться; уже внутри не было кумиров, «традиции» под шумок обходились, и только фетиш мог извне их поддерживать; так перерождался быт славный
Я потому останавливаюсь на Лясковской, что мне она — первое знакомство с богатою буржуазией; среди профессоров она виделась мне двуединой: профессоршей и милльонершей; и первое слово «богачка» связывалось со словом мне «Марья Ивановна»; в ней примешивались к ужимкам профессорши — чуждые, малознакомые ноты; у нее фабрикант и сенатор, Нечаев-Мальцев сидел; я поздней обобщение свойств, ей присущих, открыл в символическом образе «Железной пяты»16.
Детское знакомство с пятою той — знакомство с сухою пятою Лясковской, одетой в прюнелевую ботинку; и когда она высовывала из-под юбок пяту ту, кидало меня в смутный страх, в отвращение.
К свите данниц М. И. относились типичнейшие: М. И. С. и жена университетского деятеля Е. Л. В.17; типичные парки, охранительницы устоев и передатчицы слухов;
М. И. С. мне виделась перопекающой золу быта квартирочки в вкусности; как из муки, пирожки пекла, — сладкие, липкие; сладости сыпались, чтобы пресноты муки золяной не отбили бы аппетита у мужа, и так свой желудок однажды расстроившего; мой отец, даже он, так старавшийся быть незаметным в быту, на одну из слащавостей М. И. С. резко ответил:
— Не говорите маниловщины!
М. И., много лет в нашем доме бывавшая, так разобиделась, что много лет не бывала.
Е. Л. В., в противовес М. И. С, золособирательницы, обкормившей золой благоверного мужа, мне видится золорассыпательницей: зола, иль пыль слухов, накоплялась обильнейше в доме ее; этой серой золою пылила в квартирах с огромной талантливостью; прозоляя — все, все: в пять минут; в ридикюльчик набравши золы, объезжала знакомых; и сыпала ею.
Обе были презлые; одна расточала злость, переслащая ее; а другая, ее угущая всыпаньем в золу перетолченных стекляшек; и обе по-разному лицемерили; Е. Л. В. лицемерила, преподнося злость под формою… злости же: корыстной и личной под формою бескорыстного юмора и отрезания якобы «правды-матки» (была не глупа); говоря едкости и гадости о других, она потом говорила едкости и гадости прямо в глаза человеку — с таким видом, что, мол, — проста, извините; все выложу вам же о вас; и останется — только любовь утаенная: к вам же! Она имела дар к колкостям: пользуяся остроумием высшим своей якобы бескорыстнейшей соли, колола и жалила с остервененьем: присутствующих и отсутствующих, — без стыда и ответственности; все значительное, все талантливое в настоящем, в прошедшем и в будущем бешеною слюною своей покрывала, трясяся с такой отвратительной злостью, мотая своей неприятной головкой в седых кудерьках; чем старей, безобразней она становилась, тем бешеней, мельче, подлей оплеванья ее мне казалися; захлебывалася, вонзала мещанское жало во все, что ее превышало; до двадцати девяти лет встречался я с этой ехидной, ее обходя, потому что противно мне было глядеть, как она, увидавши талантливого человека, подмигивала на… его… экскременты; неглупая, жалкая пакостница превратилася в старости просто в шута, кувыркавшегося перед каждым и побивавшего мелкостью мелкости, ею просыпанные: озоляла квартиры; уедет, — квартира воняет, квартира золеет, под конец оставалося, как скорпиону, ей, хвост свой задрав над собою, прожалить головку старушечью, собственную; ведь уже — ошельмовано все! Шельмовать — больше нечего!
В 1910 году в дни кончины Толстого она говорила вонючие вещи о нем; я ее оборвал; став зеленой от злости, она зажевала сухими губами; и — быстро исчезла: я думаю, — желчь разлилась в ней; ведь ей не перечил никто.
Марья Ивановна была искусана
3. Сергей Алексеевич Усов
Крестный отец, Сергей Алексеевич Усов, огромного роста, массивный, с большою курчавою темно-каштановой бородою и с огненными глазами, прорезывает мне большим носом, как молнией, сумерки детства; он вспыхивает бородавками полнокровного очень лица, сотрясая нам комнаты сиповатым, отчетливым смехом.
Бывало, в столовой, в гостиной — гам; резкий звонок; топот ботиков; сиплые шутки в передней; и голос, как сорванный от табака и от споров, зажатый под горлом; и возглас отца:
— Вот Сергей Алексеевич!
И — присмирение: голоса потухают, давая простор сиповатому голосу; в центре он: бьет каламбурами, шутками, уподоблениями; взрывы громкого хохота; слушаю я из кроватки его; не все понимаю; но что понимаю, как сказки: чудесно!
Отец мой души в нем не чаял; С. А. самый близкий ему; все-то слышу:
— Сергей Алексеевич думает!
— Усов сказал!
И на Усове сходятся мнения родителей; мать удивляется блеску его.
Не забуду я горя отца, когда этого великана сразила безвременная кончина в 1886 году (припадок ангины); с этой смерти начинается его оторванность; точно поднят был мост между ним и средой; он уже мало общался внутренно — по прямому проводу; он скорее выходил к людям: спорить, назидать, помогать, распекать; с Усовым он был нараспашку, к нему забегал постоянно и любовался его крупной фигурою, дышащей смехом, спорами, высказыванием своих убеждений; отец сам любил крупно поговорить; и страдал недостатком: недовыслушать теоретических доводов противника; к Усову он прислушивался; его — повторял: им гордился.
Действительно: Усов был крупным центром Москвы в семидесятых и восьмидесятых годах; прекрасный ученый и эрудит, много думавший над философией зоологии, блестящий лектор, любимый студентами, он один из первых твердо водрузил знамя Дарвина в Московском университете, связав себя с дарвинизмом, оставивши определенную зоологическую школу, противополагавшуюся в те годы школе Анатолия Петровича Богданова; говорят: по плодам узнают; и — вот плоды: из школы Усова вышли М. А. Мензбир18 и Кольцов; из школы Богданова — Н. Ю. Зограф.
Вот как о нем отзывается один из его учеников: «Читая зоологию, С. А. обладал способностью заставлять задумываться над такими общими, широкими вопросами, решение которых… очищало ум… Читая лекции, этот дивный профессор заставлял слушателей, задерживая дыхание, прислушиваться к каждому его слову, боясь проронить его… Наши лучшие поэты не описывали так быта животных, как описывал его Усов… Да, это был необыкновенный профессор» (Львов: «Воспоминания о С. А. Усове»)19. Или: «Ученик Рулье… последователь Дарвина… Сергей Алексеевич владел и методами строгого логического мыслителя и приемами осторожного наблюдателя… Специалист по зоологии позвоночных, он особенно много времени посвящал биологии и географии животных… Мне не раз приходилось… присутствовать при его беседах с его другом, знаменитым зоологом Н. А. Северцовым. Из этих бесед я убедился, какое громадное значение придавал Северцов советам и указаниям Усова» (Н. Бугаев: «Сергей Алексеевич Усов»)20.
Усов не оставил после себя монументальных трудов; со статьями его и мне приходилось знакомиться; они — увлекательны; он вечно кипел практическими вопросами преподавания и педагогики: «Мало было слушать его самого, надо было смотреть на него, чтобы убедиться, что всякое его слово шло из глубины души… И один уже его вход в аудиторию сразу подготовлял слушателей к тому, чтобы позабыть, что это профессор, чтобы видеть в нем учителя, друга» (Львов: «Воспоминания»)21.