На рубеже двух столетий. Книга 1
Шрифт:
В теме рубежа появился к нам в детскую, простучав башмаками по темному коридорику, рубежу поколений; в романтике наших вспыхов учел он здоровье протянутости к молодому и дерзкому; с прехладнокровною трезвостью откурив папироску свою с Трубецкими, не пускаясь в излишние споры, вошел к нам он с «уф, надоело» (по адресу Трубецких), и с обычной лукавою мягкостью он зажег папироску у нас.
Маститые друзья уважали ужасно его: Трубецкой приходил за советом; Венкстерн чтил в нем трезвое умение ценить все «великое».
Как же ушиб его ценитель и классик, представ в 1902 году пред Венкстерном вполне неожиданно.
Дело же было так.
Выходила «Симфония»; подлинный издатель — Михаил Сергеевич; Венкстерн — разрешающий цензор;
— А, Миша, здравствуй! — радостно встретил Венкстерн, просто не зная, куда усадить, но не понимая мотива появления Соловьева в цензуре; мирно они говорили; наконец Венкстерн спрашивает:
— Почему же ты никогда не придешь ко мне на дом: вот, в кои веки пришел, а пришел — в место службы; почему для свидания нашего ты выбрал это именно место?
— Я же к тебе пришел по делу вызова меня тобою, как цензора.
— Как?
— Очень просто.
— Ничего не понимаю!
— Ты же вызвал автора «Симфонии», но он — псевдоним; вот я и явился к тебе как издатель!
Такой приблизительно вышел у них разговор в передаче М. С.
Венкстерн выпучил глаза: наступило тягостное молчание:
— Ты… издаешь… этот бред?
— Да, я.
— Не понимаю!
— Считаю произведение художественно ценным.
Опять наступило молчание, тяжелое и угрюмое: одно время Венкстерн полагал, что М. С, сойдя с ума, сам сочинил этот бред.
Скоро сплетни раскрыли и мой псевдоним;177 события показали: М. С. не сошел с ума; изумление сменилось яростью: ареопаг охранителей высшей московской культуры сбесился: шипели Шишкины, болтали Вельские, высмеивали Венкстерны; презирали Петровские; патетически ломал руки Лопатин; терроризировал терпкой гримасой меня Трубецкой; за нос хватался Анучин; лопотал Лейст; и подщипывал Сушкин: «Терпеть не могу декадентишки!»; а Михаил Сергеевич тихо и твердо молчал; но дымок папиросы его рисовал мне «да» — мне, Брюсову, стихам Блока, перевиваясь через рубеж двух столетий и расстилаясь уравновешенными волокнами; в неравновесии оказались скорее седые отцы; но и — ужас: среди отцов обнаружились перебежчики: седеющий Рачинский, старушка А. Г. Коваленская, чтимая писательница.
Тема рубежа выпирала уже из ряда фактов — наружу с большим неприличием.
Я потому привожу разговор Соловьева с Венкстерном (со слов Соловьева), что разговор этот — симптом рубежа: и происходит на рубеже; связываю свою рубежную тему с темою Соловьевых: квартира их стала одной из «зловредных» ячеек, в которой вымечивался рубеж понимания с проблемою разъезжающихся пугающих ножниц.
Что для нас с Сережей было заскоком из юности и романтизма зари, человеку другого уже поколения, но трезво видящему неизбежность разрыва со старым, стало ясно исторической неизбежностью и, может быть, роком.
Из лиц, с которыми пришлось встречаться за круглым столом в эпоху 1895–1899 годов (эпоха гимназическая), отмечу стан родственников, потрясавших количеством; мне впоследствии Сережа представляется несчастным бегуном, ежедневно мчащимся по квартирам родных, переутомленным, напуганным родственными разговорами, всегда угасающим и натыкающимся на надутые физиономии:
— Ты нас забыл!
— Подумай, — жаловался он мне, — я же только и делаю, что обегаю: всю жизнь обегаю, установив очередь; но круг обега велик; едва обежишь, — беги снова; при этом старании, отнимающем рабочее время, — все обижаются!
Родственники со стороны отца — семейство профессора Нила Попова, состоящее из кислой вдовы в трауре, Веры
Сергеевны (тетки), двух дочерей и сына, Сережи Попова (бывшего поливановца); странная Надежда
Коваленских было не мало: семейство Николая Михайловича (дяди Сережи) с дочерями и сыновьями: сын, «Миша» в то время студент (бывший поливановец) — постоянный посетитель «круглого стола», марксист, то любезный, то кисло обиженный: больно он потом подколол меня из газеты «Курьер»;180 во-вторых: семейство Виктора Михайловича Коваленского (жена, дочь Маруся и крошки — Лиза и Саша); семейство Марконет, верней Марконетов (два брата, тетя Сережи, Александра Михайловна); скоро один из Марконетов скончался; другого я описал в воспоминаниях, посвященных А. Блоку; были Дементьевы, еще кто-то, — не перечесть!
Все — родня!
И она появлялась за круглым столом; все считались с советом и мнением Михаила Сергеевича, он, средь них молодой, мне казался подчас патриархом кряхтящим многоветвистого «клана» родни, среди которого я забыл отметить Владимира Соловьева, являвшегося при наездах в Москву и просиживавшего всегда за шашками, чтением своих произведений Михаилу Сергеевичу или так себе заседавшего и хохотавшего на шутки и комические высказывания маленького племянника, который при нем начинал вдруг проказничать.
Не могу я коснуться отдельных персон многочисленного клана родни: не хочу осложнять свою книгу огромнейшим флюсом, раздув в главке, рисующей Соловьевых, — градацию: «Коваленские», «Марконеты», «Поповы» и «Безобразовы».
Отмечу Александру Григорьевну, бабушку, сказочницу, которую чаще видел и которая с нежною лаской приветила Борю Бугаева (потом и открыла ему цветочное Дедово); мы с ней подружились; особенно подружились осенью 1896 года, когда родители Сережи уехали за границу, а бабушка переселилась к внуку и стала возглавлять чайный стол, нас обвеивая атмосферою сказок; в ней было что-то мне сочетающее Андерсена с Вольтером, Жуковского с просто старенькой бабушкой в чепце и косынке, но без единого седого волоса, — бабушкой, маленькой и приветливо дрожащей над разливанием чая; Андерсен, так сказать, был явно написан у нее на лице; а Вольтер — таился: в молчании сжатых губ, в зорко видящих и чего-то не договаривающих острых и умных глазах ее; «мягкая» бабушка могла стать при случае бабушкою очень твердой; и — лучше бы этого не было!181