На рубеже двух столетий. Книга 1
Шрифт:
— У Бореньки, — да-с — интересы к научной мысли!
При наличии их для него «остраннялася» моя склонность к художеству; он начал меня посвящать и в «Основы эволюционной монадологии»; были мною усвоены его статьи; в разговоре с ним шевелил его темы; позиция отца познавательно заинтересовала меня; и рикошетом от него заинтересовался я — Лейбницем, прочтя сборник ему посвященный;193 и прочел самую «Монадологию»194. Кажется, в эту именно пору произошла первая моя встреча с «опытами» Фрэнсиса Бэкона;195 раскрыв их случайно, не мог оторваться;
Одна из бесед с отцом окончилась мне судьбою моею: он будто невзначай с замиранием сердца сказал:
— Близится окончание гимназии, голубчик мой: и тебе придется подумать о факультете.
Он дал характеристику факультетов; и выходило: есть один только факультет: физико-математический; оба его отделения (математическое и естественное) дельны; прочие факультеты, за исключением медицинского, — не научны весьма; а образованный медик должен начать с естественного отделения.
Бедный отец! Волнуясь и меня испытуя, не знал он, что я в ряде месяцев уже подготовился к этой беседе; увлечение естествознанием миновало: я влекся к филологическому факультету (и именно: к философии); но я знал, что отца «ушибу», коли отдамся влечению; не желая стеснять свободы в серьезном, он согласился б с желанием стать мне филологом, а потом бы не спал по ночам и вздыхал:
«Да-с, карьера Бореньки — сломана-с: в корне взять — просто ужасно-с!»
Я знал: вопрос о факультете явит дуэль великодуший; я видел: выяви великодушие он, — он будет очень страдать; у меня возник план окончания двух факультетов; знание естествознания входило в круг моих философских забот; с роком «перекряхтеть» в университете лишних четыре года мирился я; так ответ мой готов был:
— Я уже думал об этом: хотелось бы мне поступить на естественный факультет!
Тут лицо отца просияло; и он не сдержал себя:
— Конечно, естествознание прекрасный предмет научной тренировки; словесные и юридические науки можно одолеть походя; для этого не нужно лабораторий; в естествознании практические занятия, знакомящие с методом, все…
Он — сиял, я — печалился, откладывая момент отдачи себя любимому кругу интересов на ряд лет.
С той поры отец удваивает со мной разговоры на научные темы, доволен он мной; и он подкладывает с подшарком за книгою книгу.
Так намечается в доме мой новый завет с родителями; разговоры с отцом о науке и с матерью о «новых веяньях».
В гимназии тоже является родственность интересов с воспитанником Владимировым, оставшимся на второй год в седьмом классе;196 он великолепно рисует; главное: увлекается Врубелем, Малютиным, Римским-Корсаковым, русскою стариною и Григом; на переменах мы оживленно толкуем; и я его посвящаю в новую литературу и в философию искусства; он же ориентирует в новом русском искусстве; мы заражаем друг друга; общение в годах углубляется: Василий Васильевич Владимиров один из ближайших друзей моей юности и первых литературных лет; а друг его Д. И. Янчин, сын покойного учителя географии (вместе с Владимировым оставшийся на второй год) незаметно втягивается в наши беседы; образуется тройка: Владимиров, Янчин, как второгодники и «новички» в нашем классе, не заражены традицией не считаться со мной.
И я, укрепленный моралью, саморазвитием, Соловьевыми, поддержкой родителей и признанием меня Владимировым и Янчиным, не без вызова оглядываю товарищей, вчера меня презиравших: пришла пора задать «перцу им!».
Тут-то и разразился случай: я лопнул словами.
Так это было.
Мать меня повела к Зубковым (к жене профессора
Дома мать не столько жаловалась на меня, сколько с юмором передавала:
— Понимаете ли — учит: да еще впал в азарт. Отец, знавший меня «тихим» мальчиком и сам в душе
спорщик, поглядывал с недоумением:
— В самом деле, Боренька, — как так, дружок мой: с позволения сказать, толком не зная, учишь профессора?
Ощутив вновь прилив странной мощи в себе, вместо того, чтоб сконфузиться, как обычно, впадая в азарт и ероша волосы, я заявил, что у Корсакова нет вовсе логики.
— Как так, дружок!
— А он утверждает, что — и так далее.
И, продолжая спор с Корсаковым, в первый раз круто я заперечил отцу, заперечил с наскоком; отец, забывая доводы, растерявшись, оглядывал меня с изумлением; вдруг рассмеялся, разведя руками:
— Скажите пожалуйста: ерошится и фыркает! Вероятно, он и во мне увидел бугаевский «перец». «Тихий» Боренька, став прегромким и пренесносным,
остановиться не мог; да и — проспорил: весь восьмой класс и все четыре года университетской жизни; на другой день, в гимназии, затеявши спор, он с потрясением пальца, с морщением бровей проповедовал… символизм: туманно, но вдохновенно, обрушивая на голову сбежавшегося класса потоки имен и цитат; старичок-надзиратель, привыкший к «тихому» воспитаннику, хотел было крикнуть:
— Тише, Бугаев!
Но встретившись с его взглядом, опустил голову и прошел мимо.
Класс фыркнул; скоро недоумение оборвало смех; у меня оказались сторонники (Владимиров, Янчин); я разгромил Писарева, Макса Нордау; я выдвинул лозунги.
— Чудак!
Так разводили руками.
— Декадент, — сказали потом: с удивлением, со страхом, не без почтения; открылось: что декадент-то — «философ».
Явились и перебежчики из лагеря презиравших; они подчеркивали теперь мне свое почтение; утвердилась вполне репутация «теоретика символизма» и классного «Петрония» (законодателя вкусов)197 после вопроса, поставленного учителем Вельским:
— Бугаев, ведь вы и Канта читали?
— Читал, — ответил я не без гордости.
Вопрос был поставлен при отдаче классного экспромта на тему: «Природа и поэт». Прорвавшийся наружу поток слов и мыслей уже в берега не вмещался; недавно писал Поливанову сочинения лишь стилистические, убирая все мысли: писал так, как «надо писать» воспитаннику; но Поливанов, к великому горю, отказался от класса, преподавая лишь в нескольких (он заболел); новый учитель, Вельский, стал нам задавать классные экспромты; не сдерживаемый пиететом, привыкший уже проповедовать классу, я в данном экспромте уже проповедовал Вельскому символизм, сведя тему экспромта к проблеме созерцания идей в явлениях и запутавшись в определениях соотношения формы и содержания в родовых и видовых идеях, доказывая, что обычно принимаемое обратное отношение между объемом и содержанием в эстетическом мышлении переходит в прямое. Часовой «экспромт» разрастался в моей голове в философский трактат, введенье к которому даже не успел я закончить (ни о «природе», ни о «поэте» — ни звука!).