На самом деле
Шрифт:
Настроение Филиппенко несколько улучшилось. Спустя пару часов он сел в автобус и поехал в село к брату.
За окном мелькали пейзажи, странные названия и неизвестные постройки. «Губдор, — успевал читать „историк“ на табличках возле деревень. — Салтаново. Чертёж. Тохтуево. Ой, Тюлькино! Федюлькино!» Хотя названия были не очень благозвучными, но между хилыми домиками то здесь, то там виднелись церкви, совершенно друг на друга не похожие и вместе с тем единые в своей нежданной красоте и живописности. В отличие от древнерусских храмов, украшавших страницы хрестоматий, эти церкви были ярче, разноцветнее, как-то крепче,
— Такая вот у нас архитектура, — радостно сказал ему сосед. — В семнадцатом столетии построены! А вы откуда будете?
«Историк» не ответил, только разозлился и подумал: «Все разоблачу! Вот только до квартиры доберусь — и сразу напишу, что церквей тут не было!» Ему хотелось есть, пить, спать…
А за окнами проплывала странно-разноцветная земля с какими-то песками или глиной, из которой здесь и там торчали зонтики-мутанты в человеческий рост — борщевик, по-местному — пиканы. Мелькали то леса, то реки с новыми мостами, то вновь леса, то вновь деревни. Возле Чертежа на трассе Филиппенко увидел остановку из массивного бетона с розовой скамейкой, разрисованной белками и зайками. «Историк» мрачно сплюнул.
Жена брата не была знакома с Филиппенко, но в избу его пустила: горожане были в этих краях редкостью. В обычном пятистенном доме половину занимали брат «историка» с женой, вторая же принадлежала алкоголикам, чьи вопли нередко мешали спать.
На вопрос, где брат, невестка сообщила:
— На работе.
Селообразущим предприятием была зона.
— Снова к полосатикам поставили! — пожаловался сводный брат Александра Петровича, войдя в комнату. — Оп-па, Санька!
Братья обнялись.
Весь оставшийся вечер «историк» Филиппенко излагал брату и его жене свою историю.
— А вот тут у нас редька! — сказал брат Александра Петровича.
Стемнело, но гостей нужно развлекать. Поэтому Саньку, сводив предварительно в баню, повели на экскурсию по огороду.
— А тут вот капуста.
— Я вижу, — сказал Филиппенко. — Отлично растет.
— Так ты, значит, надолго?
— Как выйдет. Не выгонишь?
— Ладно, живи, мне не жалко. Сгодишься в хозяйстве-то. Сможешь козу подоить?
— Не смогу…
— Ну, научим. Снова редька, снова капуста, снова редька… А да, картошку мы тоже выращиваем. А что, может, сходим за грибами?
— Давай, — согласился «историк».
Вокруг было тихо, лишь время от времени раздавались какие-то взвизги.
— Это Сергеиха. Опять мужика, видать, лупит. Вишь, первый-то умер у нее, так она второго себе отыскала. Хороший мужик-то. У нас он сидел, в нашем блоке. Не дрался. Вот до срока и отпустили.
Филиппенко уже начал привыкать к рассказам о тюрьме. Он узнал, что невестка тоже трудится в исправительном учреждении: сторожит на вышке две смены через две. Мысль о том, что примерно на таком же сменном графике находится остальное село — сидят, охраняют, сидят, охраняют, опять сидят, — больше не казалась дикой.
— А, кстати! Кто такие полосатики?
— Хе! — брат усмехнулся. — Думал, что ты знаешь. Так у нас особо опасных называют. Вот один сегодня прибыл — шестерых, значит, зарезал, расчленил и вынес в чемодане. А седьмого…
— Я замерз, — сказал «историк».
— Ну, пошли домой.
Позднее за вечерней водкой Филиппенко попросил:
— Пишу одну статейку. Отнесешь ее на почту? Адрес есть.
— А как же, отнесу! Что за статейка?
— Да в газетку. Открытое письмо. Признаюсь, что украл источник — может, от поджога отмажусь. Заявлю на всю страну: письмо поддельное. А как они проверят?
— Ишь ты! — хмыкнул брат. — Ну что, еще по маленькой?
«Историк» нацепил на вилку кульбик, обмакнул его в сметану. На колени тут же прыгнул рыжий кот.
— Чубайс, пошел отсюда, морда хитрая! — воскликнула хозяйка.
Кот нехотя убрался.
Брат с удовлетворением сообщил:
— Ему уже лет десять. Котенком у зеков обменяли. На пакетик чаю. Они ж чай в камерах пьют, сам знаешь…
«Как бы я хотел никогда не знать об этом!» — подумал Филиппенко.
20
Новгородцев ощущал, как жизнь становится сложнее и сложнее. Что-то начало его пугать. Странные вещи приключались в мире, окружающем Бориса. Но не только в этом было дело. Собственные действия все больше удивляли, заставляли сомневаться, путали зачатки мировоззрения, так долго и любовно создаваемого. Сначала вся эта история с подделкой. Теперь странное послание по электронной почте.
Борис был уверен: Анна не может быть автором письма. Во-первых, потому что столь безграмотного человека не приняли бы в университет. А во-вторых, возлюбленная Бори была замечательной, прекрасной, совершенной девушкой и не могла исповедовать либеральные идеи. Новгородцев простил бы ей что угодно, он смирился бы с безграмотностью, хромой походкой, даже неумением готовить. Но те вещи, что он с ужасом прочел письме от Анны были просто невозможными, немыслимыми; Боря даже не раздумывал о том, сумел бы он стерпеть, простить, принять невесту с такой ужасной галиматьей в голове. Вопрос был просто глупым! Образ Анны и нелепые суждения из письма не совмещались даже при желании.
Ничего нелепее, хуже, более бредового, противного и страшно раздражавшего, чем релятивистские банальности, для Бориса не существовало. Много раз он признавался и себе, и окружающим: «Не понимаю, кто из них прав»; «Не знаю, за кого мне выступить»; «Хотел бы верить в бога… но не могу». Ему нравились то левые, то правые, то красные, то белые, то монархисты, то террористы, то пустынники, то хиппи — ведь несмотря на все их различия между ними было одно общее: они ушли от мира, бросили мещанство. Борис предпочитал все, что угодно, кроме середины. Он не знал, как надо, но знал точно, как не следует. Он был за все подряд, любые крайности, любые завихрения, уклоны, необычности — но только не текущая система. Не либерализм, не демократия, не Запад, не бессмысленные формулы по типу «он имеет право», «это твое мнение» и «каждый прав по-своему»!
Твердое убеждение Бориса Новгородцева состояло в том, что истина обязательно существует и что истина эта существует для всех. В этом он не сомневался. Иногда, когда он говорил об этом вслух, оппоненты, полагая, будто Новгородцев уже знает эту истину, кидали ему обвинение в том, что у него «тоталитарное сознание», «средневековое мировоззрение» или еще что-то подобное в этом духе. Того, как устроен мир на самом деле, юноша пока еще не выяснил. Но он к этому стремился. Борис искал чего-то настоящего, не просто глупых лозунгов и штампов, а того, во что хотелось верить, для чего хотелось жить. Либерально-мещанская жизнь казалась ему болотом без берегов и течения: Борис искал идею, которая, как веревка, вытащила бы его из бесформенной жижи, поставила бы на твердую землю. Он хотел бы быть «холоден или горяч»: что угодно, только не средней температуры.