На скалах и долинах Дагестана. Герои и фанатики
Шрифт:
Процесс, начавшийся в душе Колосова в день взятия Буртуная, усиливался с каждым днем. Чем дальше, то поход становился ему все противнее и противнее. Постепенно им овладевал какой-то ужас перед пролитием крови. Подымаясь утром с бивуака, чтобы идти дальше, он думал: неужели сегодня опять будем убивать, жечь и разрушать? Он представлял себе зеленую траву, залитую кровью, горный студеный ручей, омывающий разбухший гниющий труп, поля пшеницы, безжалостно, до черной земли вытоптанные конскими копытами. Чем величественней и поэтичнее были картины природы, тем резче выступали на ее девственном фоне святотатственные неистовства, чинимые человеком. Посматривая на солдат, бодро и весело шагающих по головоломным тропинкам, прислушиваясь к их шуткам и смеху, Иван Макарович с содроганием думал:
Сразу осунувшееся до неузнаваемости лицо, серомраморный цвет лба, желтые пятна вокруг губ и эта особенная, душу леденящая неподвижность, окаменелость всего тела, — как все ужасно, дико и трагично… И подумать только, что люди сами идут на это. Сами стремятся обратить себя и себе подобных из живых, мыслящих существ в безжизненные, быстро разлагающиеся массы, безрассудно спешат погасить огонь, горящий в них, согревающий их внутренним теплом, дающий смысл выражению их глаз, красоту всем их членам… Кто ведет их на эту бойню? Ведь не этот генерал, там, на белом коне, с орлиным носом и огненным взглядом черных, задумчивых глаз, конечно, не он. Он сам не сегодня завтра может быть убит и сделаться тем, чем сделается каждый последний рядовой, каждая вьючная лошадь, получившая кусок свинца в голову, то есть ничем, грудой костей и холодного мяса, которую живые поспешат поскорее спрятать под пласт земли, чтобы она не мозолила им глаза и не отравляла воздух своим ядовитым смрадом… Кто же? Меньше всего верховный вождь России — Император, доброте которого изумляется весь мир, человек, ненавидящий убийство, истинный отец своих подданных. Меньше всего он. Ради себя лично он не пролил бы ни одной капли крови не только своих подданных, но и чужеземцев. Не ему нужна эта война. А кому же? России. Вот кому. Сотням тех самых отцов, чьи сыновья идут сейчас под пули и шашки горцев и, в свою очередь, истребляют целые племена. И даже не тех, что сейчас обитают от Ледовитого моря до Карпат, но и тех, которых еще нет, но которые появятся впоследствии и будут называться русскими, так же, как и теперешние любить свою родину, гордиться ею. Пройдут десятки лет, и на всем пространстве могучей России не останется ни одного из ныне живущих, постепенно, один за другим, населят они недра родной земли, обратятся в прах, исчезнут из памяти, а на тех местах, где они жили, явятся новые люди, новые поколения, похожие на сошедших в могилу лицом, характером, в которых будут биться те же чувства к родине, — вот для этих-то будущих мы и умираем теперь, сраженные чеченскими пулями, для этих будущих наши кости рассеиваются по всему лицу Кавказа, исчезают в глубоких пропастях, населяют пещеры, одиноко остаются на недосягаемых вершинах, засыпанные снегом…
30 мая войска генерала Граббе подошли к Аргуани. Несмотря на то что им пришлось преодолеть невероятные трудности при переходе через перевал Шугу-Меер и что большинство солдат спали всего каких-нибудь три-четыре часа и были измучены четырехдневным маршем по непроходимым, головоломным тропинкам, дух войска был прекрасный. Все радовались предстоящему бою, твердо веря в победу. Еще на походе, как только показались впереди скученные на вершине сакли Аргуани, генерал Граббе в сопровождении своей свиты объехал войска, здороваясь с ними и поздравляя с предстоящим делом.
— Братцы, — говорил он, обращаясь к солдатам, — в этом селении засел сам Шамиль, смотрите же, не упускайте его.
— Не упустим, ваше превосходительство, наш будет! — с радостным смехом хором отвечали солдаты, любовно провожая глазами своего отца-командира. О возможности поражения никому и в голову не приходило — такую уверенность в себе умел пробуждать в своих войсках один из крупных героев кавказской эпопеи, бесстрашный и хладнокровный в минуту самой большой опасности граф Павел Христофорович Граббе.
— Что вы такой сумрачный? — подошел к Колосову один из офицеров, поручик Мачихин, и, ласково хлопнув его по плечу, добавил: — Что, Иванушка, не весел, что головушку повесил?
— А чему радоваться? — в свою очередь, спросил Колосов.
— Как чему? — удивился Мачихин. — А вон, — и он указал рукой на белеющие высоко над ними сакли аула, — боевой пир сегодня, праздник героев.
Колосов
— Недаром вы, Мачихин, поэт; а по-моему, по-простому, не боевой пир и не праздник героев, а отвратительная, подлая бойня, человекоистребление… Снова польется кровь, липкая, скверно пахнущая, снова увидим вывернутые наружу кишки, треснутые черепа с вывалившимися из них мозгами, снова целый день наши уши обречены слышать пронзительные вопли и стоны раненых, плач женщин и визг детей, а ноздри — нюхать гарь сжигаемых сакль и чад поджариваемого человеческого мяса… Надо только удивляться, как вы можете, господа, во всем этом находить хоть какую-нибудь поэзию.
Иван Макарович раздраженно отвернулся.
— С тобой, Ваня, говорить нельзя. Ты какой-то юродивый, — с досадой проговорил Мачихин, — с такими взглядами, как у тебя, не в военную службу следовало идти…
— А куда?
— В монастырь. Вот куда.
Сказав это, Мачихин отошел от Колосова и присоединился к двум идущим впереди и о чем-то оживленно между собой болтавшим офицерам.
На Колосова последние слова Манихина произвели неожиданное впечатление.
«В монастырь! — думал он. — А что же, это мысль недурная».
В детстве он еще с родителями бывал в монастыре, и теперь ему вспомнились низкие, старинные стены монастырской ограды еще московского периода, с зубцами и бойницами, тяжелые, окованные железом дубовые ворота, усыпанные песочком и обсаженные деревьями аллеи, белый небольшой собор, скромно прячущийся в густой зелени парка, и две еще более скромные небольшие часовни, одна каменная, другая деревянная, с пестро расписанными, от времени потемневшими куполами, с словно игрушечными колокольнями, в пролетах которых мирно покоились старинные колокола, подаренные монастырю еще царем Алексеем Михайловичем. Справа и слева от въезда шли кельи. Ване особенно нравились эти низкие строения с крошечными окнами, в которые ласково заглядывали кусты густо разросшейся сирени и бузины; там было все так чисто, прохладно, чем-то неземным веяло из небольших комнат, бедно, но уютно убранных, за стенами которых, казалось, человеческая жизнь должна была протекать совсем по-особенному, без всякой суеты, дрязг и шума.
Колосову живо вспомнились ночлеги в этом монастыре. Нигде не просыпался он так рано, как там; наскоро одевшись, он в таком светло-радостном настроении духа, веселый и счастливый, выбегал в густой тенистый сад и в восхищении останавливался, опьяненный ароматом цветов и грохотом птичьего разноголосого крика. Ване казалось, что нигде птицы не кричат так громко и весело, как в монастырском саду. Настоящее царство пернатых. Не тревожимые, не пугаемые никем, птицы жили полной свободой, счастливые своей безопасностью. Серенькие, желтенькие, синеватые, розоватые, всех цветов и оттенков, они наполняли густые вершины столетних кленов, лип и берез и старались как бы перекричать одна другую в своем птичьем неистовом восторге.
Колосову сделалось вдруг нестерпимо грустно, воспоминаниями детства повеяло на него, вспомнились добрые старые лица родителей, теперь умерших, родительский дом, такой милый и уютный. Ах, если бы можно было сразу очутиться там, в мирной тишине сельского уголка, далеко-далеко от всего того, что так тяжело угнетает в настоящую минуту его душу… Ему вспомнилась штаб-квартира, дом Панкратьевых, Аня, и, странное дело, эти воспоминания не трогали его, не туда рвалась его душа; даже образ княгини поблек в его глазах, не к ней тянуло его, а все туда же, в густо заросший монастырский сад, где он когда-то бегал маленьким мальчонком в ситцевой рубашке, куда впоследствии юношей он приезжал на скромную могилу под белым каменным крестом, обсаженную кустами сирени, с зеленой скамеечкой и небольшим деревянным столиком перед нею.
Бум… бум… — рявкнуло впереди. Колосов поднял глаза. Облако беловатого дыма медленно расползалось в прозрачном, напоенном светом и теплом воздухе. Глухо гремел ворчливый барабан, ему вторил пронзительнорезкой трелью призывный рожок горниста. Колосов оглянулся: мимо него торопливо продвигались люди; лица у всех были серьезными, брови нахмурены; раздавались сдержанные вздохи и торопливый шепот произносимых наскоро про себя молитв… Наступал торжественно-грозный момент начала боя.
— Ну, братцы, — раздался подле Колосова чей-то взволнованно-возбужденный голос, — да как же «его» брать-то? Нешто на крыльях?