На службе зла. Вызываю огонь на себя
Шрифт:
На мягком заднем сиденье «Роллс-ройса», конфискованного революционерами у какого-то эксплуататора народных масс, Мария, не прекращая дымить, заговорила совсем о другом.
— Расскажите. Вы отправляли сотни людей на каторгу. Как вам теперь удается жить среди нас, в глаза смотреть?
— Боюсь разочаровать, но лично я ведал охраной железных дорог, а потом служил в штабе корпуса.
— Помню-помню. Железнодорожников на Нерчинской каторге было много. В 1906 году при подавлении восстания на Сибирской железной дороге жандармы имели
— На вас смотрю. Моя старшая дочь чуть моложе вас. Точно так же хорошела в возбуждении, читая стихи. А, про пытки? Я на железной дороге с четырнадцатого по шестнадцатый, ни одного бунта не было. Ловил германских диверсантов, пытавшихся портить мосты и пути, охранял перевозки царской семьи. А штабная работа — это бумаги, материальное снабжение. Еще раз простите, что не оправдал ваших ожиданий.
— Вы одним миром мазаны. Хотите сказать, что, попади в охрану каторги, вы бы нам пуховые перины взбивали?
— Перины — нет. И послаблений бы не давал. Но пыток и издевательств над заключенными не допустил бы.
— Белые перчатки. Как это наивно и… пошло. Пусть лично вы не избивали арестантов, но были винтиком системы, которая удушила первую революцию и расправилась над неравнодушными русскими людьми, у которых оставалась хоть капля совести. Ненавижу.
— Мария Александровна, мне даже жаль вас расстраивать. Соврал бы, что лично запорол плетьми десяток эсеров, чтобы дать вам удовлетворение. Но врать не могу. До войны я был обычным артиллеристом, мою часть, как назло, против повстанцев не вызывали.
— Жан-дарм! — Спиридонова сменила догоревшую папиросу на свежую. — Все равно вы жандарм, хоть и перекрасились в большевика.
— Да. И ничуть не жалею ни о первой, ни о второй службе.
— Вот как?
— В армии я защищал государство, которому присягал. Считал это правильным делом, а врагов государства — своими врагами. Да, царские власти сделали массу глупостей и жестокостей, из-за которых произошел Февраль. Но тогда у нас была могучая империя. Представьте, на нас напала бы Германия не нынешняя, истощенная войной, а образца 1914 года. Кто бы ее остановил?
— Вы же вроде как большевик. И должны поддерживать лозунг поражения собственной буржуазии в империалистической войне с внешним врагом.
— Нельзя доводить этот лозунг до абсурда. Никто не желает германской оккупации Москвы и Петрограда.
— Допустим, хотя я вам ни на грош не верю. А почему перекинулись именно к большевикам? Обиделись на Временное правительство за неделю на гауптвахте? Это такая мелочь по сравнению с камерой смертников или годами каторги.
Потому что меня об этом убедительно попросило непонятное нечеловеческое существо, доходчиво втолковав, почему большевики — наименьшее зло. Вслух Никольский сказал совсем иное.
— Россия разваливается на глазах. Большевики — единственная партия, которая открыто заявляет, что введет диктатуру от имени городского пролетариата. В демократию уже наигрались.
— Понятно. Диктатура жандарму по душе. Вы нашли в них родственные души?
— Большевистская диктатура — временное явление, чтобы снова собрать страну в кулак и дать ей легитимную власть. Потом уже возможна свобода и демократия.
— Жаль, что вы не выступаете на митингах. А, это я уже говорила.
Спиридонова надолго замолчала. Никольский наблюдал за ней искоса. Взвешенной и уравновешенной натурой революционерку нельзя было назвать и в первом приближении, она моментально возбуждалась, загоралась, покрываясь краснотой и сыпью, столь же быстро успокаивалась. Но считать ее психически больной — явное преувеличение. Логически выверенные доводы Шауфенбаха о перспективах России она воспринимала вполне здраво, хотя и пыталась придать событиям несколько иное направление, диктуемое ее мировоззрением.
— Где ваша дочь?
— Семья далеко, за границей. С марта.
— Наверно, трудно.
— Вас удивляет, что у жандармского сатрапа жизнь, как у людей — жена, дети?
— Нет. Для вас это нормально. Революционеры не могут позволить себе такую роскошь — слишком долго сидят по тюрьмам и каторгам.
— Мария Александровна, острог позади. Вы мужественно перенесли испытания, не сломлены духом. Молоды, красивы. Тысячи мужчин слушают вас, открыв рот. Ваша личная жизнь — в ваших руках.
— Давайте не будем обсуждать ее, товарищ жандарм.
Странно. Никольскому показалось, что эсерка глянула на затылок Проша Прошьяна, который не мог не слышать их разговор в мягко рокочущем лимузине. Как будто дала понять, что не хочет обсуждать это при членах партии. Все возможно. Он настолько далек и антагонистичен, что ей проще вести откровенный разговор именно с ним. С эсерами надо держать марку, быть самой свирепой волчицей в стае боевиков и убийц. Не дай бог дать заподозрить в себе женскую слабину.
— Лучше скажите, вам известно о военных объединениях?
— Естественно. Сам возглавляю одно из них. С ними охраняю Ульянова и, простите, Чернова навещал тоже в подобной компании.
— Я не о кружках по интересам бывшей царской охранки, а о старших офицерах и генералах, что собираются вокруг Корнилова, Брусилова, Крымова и иже с ними. Может, ваше место там, а не с большевиками?
— Не дает вам покоя, Мария Александровна, большевистская служба бывшего генерала. Аж извелись, подыскивая мне подходящее место.