На снегу розовый свет...
Шрифт:
Я никогда и никого уже так не любила…
Он потом потребовал коньяка. И я ему его приготовила. Задержалась — никак не обламывался конец ампулы. Порезалась. Кусочек стекла упал в рюмку. Доставать было некогда. Эта сволочь орала, чтобы ему скорей подавали.
Он так ничего и не заметил. Был в хорошем настроении…
Мы помолчали. Дилара выкурила ещё одну сигарету. Я разлил в рюмки коньяк. Выпили, не чокаясь.
И сразу же забыли, забыли обо всём об этом. На столе лежала Книга. Мы не виделись тысячу лет, и нам было чего хорошего вспомнить.
Провожая Дилару к её дому, я взял её за руку, и мы прошли
Дилара… Дилара…
Нет, не может быть!.. Убила человека? Ну, да, я тоже хотел его убить, но — смог бы?..
Уже в самолёте я нашёл стихотворение, строчками из которого подписал Диларе Книгу, и которое никогда не получалось прочитать на память от начала до конца:
Когда глаза, которые видели тебя, потускнеют, растраченные на взгляды, Когда волосы, которые тебя волновали, будут сострижены и вырастут новые, И одежда, которая ещё тебя помнила, будет израсходована на половые тряпки, И ил повседневных, никчёмных событий Занесёт серой своей шелухой Всякое воспоминание о тебе, Можно случайно задохнуться От запаха прелых листьев весной, По которым когда–то счастливо ступала ты…ЕСТЬ ЛИ ЖИЗНЬ НА МАРСЕ?
До пенсии оставалось три года. Всего–то три года оставалось до пенсии! Уже и планы себе какие–то рисовал оптимистические. Ну, там — поездки по Европе, встречи с интересными людьми. Полноценное общение с внуками.
Нет, до конца я всё–таки ещё не понял, не осознал, что такое пенсия, пенсионный возраст.
С одной стороны — в голове ещё сидит представление о пенсии и пенсионерах — как о предсмертном состоянии. Вот есть она, длинная жизнь — от горшка до сорока–пятидесяти лет, когда не думаешь ни о болезнях, ни о кладбище.
Вот моей маме сейчас за восемьдесят, так разговоры у неё, любимые темы — кладбище, похороны и кто как умер. Есть ещё воспоминание современников: перечисление друзей, родственников, ныне покойных.
А я ещё, наверное, чего–то недопонимаю. Пока ещё ощущение, что выход на пенсию — это что–то вроде окончания университета. Впереди — карьера, новые горизонты, новые радости жизни. Ну, пусть не совсем так. Но — есть определённое сходство. По окончании пенсионного возраста тоже выдаётся документ. Единого образца. Очень серьёзный. Только вот в жизни он уже не пригодится. Нельзя прийти с ним куда–нибудь, показать и устроиться на работу. Получить без очереди двести граммов сливочного масла. Бесплатно проехать в троллейбусе или на метро.
А для того, чтобы получить такой документ, нужно в жизнь поступить (приём без экзаменов), потом прожить её определённое количество лет (для каждого срок определяется сугубо индивидуально), и — окончить. Для окончания никаких препятствий. Любой балл проходной. Событие отмечается коллективом близких друзей и родственников.
И как–то грустная истина о том,
Вон, у друга в сорок лет уже разбухла простата. Сам виноват. Должна быть нормальная, полноценная половая жизнь. Не даёт жена — ходи на сторону. Сходи в секс–шоп, купи себе подходящую игрушку, видеокассеты.
Мы не можем ждать милостей от природы.
Ну и — вот. До пенсии, значит, три года. Подходит очередная медицинская комиссия. В нашей организации бригада медиков из Екатеринбурга ежегодно обследует сотрудников на состояние пригодности к работе. И ничто не предвещало недоброго. Даже простата.
А тут зашёл к врачу, который ухогорлонос. Красивая молоденькая женщина. Комиссию мы проходили летом. В помещении тепло — халатик на ухогорлоносе практически на голое тело. Ну, я, чтобы задержаться, чтобы всё как–то получше рассмотреть (зрение у меня 100 % — только что проверил), я этой фее в тонком халатике и решил пожаловаться: — Что–то у меня, говорю, со слухом.
А у меня, уже не помню с какого времени, и, правда, заметное ослабление слуха на левое ухо. (Слуха — ухо. Всё–таки пропадает во мне поэт…). Но никто этого моего дефекта (я насчёт ушей) никогда не замечал, потому что другим ухом я даже ультразвуки улавливаю.
Думал я — посадит сейчас меня подле себя обаятельная и привлекательная, и проведу я с ней несколько приятных минут в беседах, полезных для глаза и для здоровья.
Комиссия–то у нас из самого Екатеринбурга. Когда ещё в нашей глубинке живую женщину из настоящей сибирской столицы увидишь. От них, от городских, и духи, и манеры. И бельё — вон какое просвечивает!..
Но не посадила меня столичная врач за лечебный столик, а приказала сразу уйти в дальний угол комнаты, повернуться к ней спиной, закрыть правое ухо и слушать, какие она мне будет слова говорить. Ничего интересного. Когда посадила, наконец, к себе за столик, мне было уже не до любезностей. — Вам, говорит, нельзя уже работать в вашей организации, потому что вы не проходите по здоровью ваших ушей.
Вот и всё. Добаловался. Провёл несколько приятных минут. Вот ведь, старый дурак, и чёрт же меня за язык дёрнул! Молчал бы и доработал бы тихонько до пенсии свои три года… Как там, у Высоцкого: «Так табе и надо, раз такой болван! Нечего глядеть на тот аероплан!..».
Через неделю я уже ехал в автобусе обратно в Казахстан, в свой Актюбинск. Нужно было искать работу. Хоть какую. В Актюбинске оставались друзья, родственники. А в России за десять лет жизни так ни теми, ни другими не обзавёлся.
Для Казахстана у меня, правда, совсем неподходящая национальность. Она называется неказах. Но не буду загадывать наперёд. А, вдруг, повезёт, может, ещё чего и получится.
Ехал в автобусе, слушал радио. Новости были про Францию. Сложное было во Франции положение. Николя Саркози уходил с поста Президента страны, предстояли очередные выборы, но народ не знал, за кого ему нужно голосовать. На улицах Парижа было неспокойно. Студенты жгли костры. Вокзалы были запружены эмиссарами с Украины, которые подбивали доверчивых французов на оранжевую революцию. Клошары кидали в гаменов камнями и конфетами «Рафаэлло». Те отбивались круассанами.