На солнечной стороне улицы
Шрифт:
Вера обнимала его за талию, а он бормотал: «Зинаида Антоновна, да… Смольный институт… Вера, Смольный институт… это тебе не Алайский базар…»
Останавливаясь возле вино-водочных магазинов, спрашивал виновато:
— Верунь?…
— Нет!!! — зверски вытаращив глаза, отрезала она, и медленно они плелись дальше.
Другой «дядимишин» старик — высокий, прямой, строгое длинное лицо, — Евгений Петрович Сегеди, жил на маленькой улочке в районе Шейхантаура, недалеко от старой киностудии. Была у него Данка, восточно-европейская овчарка, которая каждый вечер выходила к трамвайной остановке встречать хозяина, когда тот возвращался из театрально-художественного института, где служил лаборантом на театральной кафедре. Старик Сегеди заваривал особенный чай, по-китайски,
— …дядь Миш, но ведь Мао Цзе-дун — наш друг? Он страдальчески морщится:
— Ну… да, Веруня… это — для школы… Но, конечно же, — нет, Веруня… какой он тебе друг? Бандит, негодяй, узурпатор… Так что теперь доживает Евгений Петрович здесь, где тепло и фрукты, со своей Данкой… И еще тут есть целая колония «китайцев», и у них, Веруня, надо бы тебе поучиться прекрасному строю русской речи. Обрати внимание, как красиво говорит Евгений Петрович: простые, удивительно пластичные фразы. Потом я тебе объясню — что такое «пластично»… А кстати, поселение Сегеди теперь — большой город Венгрии. И та советская дивизия, которая взяла во время войны этот город, так и названа — Сегединская гвардейская дивизия…
Однажды, когда дядя Миша с Евгением Петровичем что-то горячо обсуждали за чаем, а она заскучала, старик выдал ей толстый альбом, полный старых фотографий, над которым она впоследствии провела не один зачарованный час. Так вот, одну из фотографий она рассматривала особенно часто: молодой Евгений Петрович снялся «на карточку» в Японии. В полный рост, на белом коне, и сам одет во все белое, — даже сапоги и цилиндр, перчатки, сюртук и брюки, даже седло на коне — и то белое!..
Уже в темноте Вера с дядей Мишей выходили из каморки в узбекском дворе, которую снимал граф Сегеди, и со стороны базара и темной мечети доносились душные запахи угасшего дня, смешанные с запахами дождя или палых листьев… Вера молча шла и думала о странной избирательности того ветра, который переносит человеческие жизни с места на место… И никогда не могла до конца додумать этой мысли…
А Сегеди, граф Евгений Петрович Сегеди, умрет через несколько лет от сердечного приступа, прямо на работе, в деканате. Его и хоронить будут из института, соберется огромная толпа студентов, педагогов, каких-то странных людей с нездешними лицами…
И Данка, любимый его пес, так и будет много месяцев подряд каждый день выходить на трамвайную остановку — встречать хозяина… пока не исчезнет.
В один из первых дней начала их жизни дядя Миша повез Веру к вокзалу, на Червякова, 19, там обитал какой-то особенный Владимир Кириллович, художник, про которого дядя Миша всю дорогу рассказывал восторженным тоном, а тот оказался истопником в ватнике, довольно затрапезного вида… Они вошли через арку в огромный двор, по ступеням спустились в котельную… Вокруг струганого длинного стола, похожего на верстак, в котельной сидели и рисовали разнокалиберные дети…
— Принес, сынок? — радостно воскликнул истопник, обнимая дядю Мишу. Вера подумала, что он спрашивает про Верины рисунки, которые дядя Миша отобрал, чтобы показать — как он говорил — мастеру. Но выяснилось, что истопник имел в виду выпивку. Дядя Миша вытащил из накладного кармана пиджака то, что он называл «чекушкой», дети были выметены из подвала в три минуты, Вера тоже отправлена гулять… И когда час спустя она вернулась, оба были уже хорошие… и болтали какие-то глупости, почти на иностранном языке… горячась и все время вспоминая какого-то Плотина, наверное, еще одного ихнего алкаша… Впрочем, ее рисунки рассматривали внимательно.
Истопник кивал и хвалил, подчеркивал что-то ногтем… Веру усадили за стол-верстак, подсунули хлеб с вареной колбасой, налили горячего чаю, и Владимир Кириллович долго объяснял ей, как строится перспектива… Она даже заснула с устатку… Они уговорились приходить к нему на уроки, хотя бы раз в неделю, за дальностью, но именно в это время жизнь подпрыгнула, зашаталась, грохнула и развалилась:
Ташкентское землетрясение.
23
За райские те три месяца, что они прожили без матери, город успел сотрястись в корчах вздыбленной земли, а Вера успела заболеть скарлатиной, попасть в больницу и выздороветь…
…Она скакала верхом на коне, в высокой-высокой зеленой траве… голова обвязана желтой косынкой, вокруг огромные горы, и самая главная, белоснежная, выгнутая парусом… плывет сбоку, сопровождая ход коня… А навстречу ей выскакивает дядя Миша, но он маленький, маленький мальчик, бежит, размахивает руками, кричит: «Веруня, вставай, побежали!»… А куда — побежали, когда она на коне, и сама куда хочешь поскачет… Вот только наклонится и возьмет дядю Мишу-маленького на руки…
— Слышишь, вставай, Веруня, живо!
Она открыла глаза и одновременно вскочила, и так, во сне, с открытыми глазами, они побежали, держась за руки, к двери, оба босые… А очнулась она уже на улице, дрожа и перетаптываясь в холодной траве, куда он оттащил ее — подальше от подъездов, из которых во двор вываливались с криками раздетые соседи…
И еще дважды дом подпрыгнул, очень страшно…
— Ничего-ничего… Это просто землетрясение… — бормотал дядя Миша, прижимая локтем ее голову к своей груди в майке, так что трудно было дышать… — Подожди, я принесу тебе обувь, — но Вера вцепилась в него, не пустила…
Так что когда на другой день у нее поднялась температура, они сначала решили, что она все же простудилась, — с голыми-то ногами на росной траве… И дня два она горела огнем, пока дядя Миша не струсил и не вызвал «скорую»…
…Больница находилась в Старом городе, в двухэтажном мрачноватом здании, окруженном большим запущенным парком, в котором росли старые плодовые деревья: орешины, груши и яблони, но встречались и платаны, и даже дубы. Когда-то парк был ухожен и приветлив, сейчас никто за ним не смотрел — повсюду между деревьями разрослись кусты самовольной неряшливой мальвы, белой, розовой и бордовой, сообщая нечто вульгарное и веселое этому благородному саду. Изящная деревянная беседка в глубине зеленой чащи совсем обветшала…
Больничные палаты — некогда большие залы с высокими потолками — поделены были фанерными перегородками, доходящими почти до потолка. В каждом таком отсеке стояло по две кровати. На соседней койке лежала девочка лет четырнадцати, Нурия, дунганка… Вера впервые слышала о такой нации, и временами исподтишка рассматривала ее красивое, чуть припухлое лицо, с раскосыми черными глазами. Была она нетороплива и уже по-взрослому плавна в движениях, и страшно смущалась на ежеутреннем осмотре, когда палаты обходил врач, молодой узбек, в своем белоснежном халате и высокой крахмальной шапочке похожий на принца из восточной сказки. Он присаживался боком на кровать, говорил с девочками ласково, руки его были мягкими, теплыми. Он прослушивал легкие, для чего надо было задирать рубашку. Вера-то ничего, не особенно стеснялась, хотя грудь у нее уже набухала и побаливала, а вот Нурия становилась пунцовой, лоб ее обсыпали бисеринки пота, глаза наполнялись слезами, и после осмотра она еще с полчаса лежала, уткнувшись лицом в подушку и тихо плакала, словно ее кто-то страшно обидел…