На Среднем Дону
Шрифт:
Над хутором, натужно подвывая моторами и заполняя небо тревожным гулом, один за другим проплывали большие косяки бомбовозов. И от Дона, куда они шли, докатывались тяжкие удары. Они заставляли вздрагивать и переглядываться. И от этих ударов внутри оседал ледяной холодок тревоги и неуверенности.
— С такими сборами мы и к покрову не выберемся.
— Оно, может, и торопиться не к чему.
— А ну как придут да к стенке поставят?
— Украину забрали — и ничего. Живут же.
— Мало расстреливают, скажешь.
— Ну не без того, — защищался плешивый безбровый кузнец
— Там таких, как мы, зараз сила. Видал, через хутор прет сколько… А на шляху… — короткошеий, широкий в груди и плечах, Михаил Калмыков махнул рукой, перевернулся на спину, почесал пятерней волосатый живот.
— В том-то и дело, — обрадовался поддержке Ахлюстин. Красные набухшие веки погнали слезу. Он выпростал из-под себя ногу, устроился поудобнее, сказал уверенно: — Вернусь-ка я на свой хутор и катись к черту это кузнечное ремесло.
— На волах будешь землю ковырять?
— А ты что — пальцем в носу или пониже спины?
— Дурак…
— Оно самое. Зараз таким и житуха. — Ахлюстин обиженно поджал вялые губы, отвернулся. — Умные произвели — пятиться дальше некуда.
От разговоров и думок голова пухла. Прислушивались — горизонт почему-то пугающе и немо замолчал вдруг. И от этой глухоты стало еще больше не по себе.
— Может, она уже и кончилась, туды ее в печенки, — виновато улыбнулся Михаил Калмыков. Засмугленное загаром лицо собралось морщинами.
Подошли четыре бойца, пропотевшие, пыльные, с винтовками, попросили попить, закурили.
— Что ж вас так мало? Остальные где? — тая в углах губ усмешку, спросил Ахлюстин ближнего.
— В бессрочном отпуске, дед? — Глянул один на разбросанные инструменты, разобранные моторы. — Как бы он вас на месте не накрыл… Спасибочко за табак, за воду, — и все четверо вытянулись гуськом по дороге, проложенной вчера конницей.
Пылили одинокие грузовики. Иные останавливались, шоферы забегали в мастерские — зырк-зырк, закуривали у мужиков и дальше. Иной, налапав глазами нужное, брал без спросу. Трактористы заглядывали в запекшиеся от зноя рты, ждали новостей.
— Порадовал бы чем, земляк.
— Две бобины унес, вот и порадовал. С комбайновских моторов снял.
— И на кой черт они ему две.
— Тебе и одной не нужно… Где инженер? Будем собираться или языком полоскать?
Комбайновские моторы, какие увезти было нельзя, и оставляемые тракторы раскулачивали без нужды по мелочам, рвали и ломали на живом с мясом, не думая, что оно может пригодиться еще. Всем руководила одна мысль: скоро все это кидать. А кому оно остается? Уцелеешь ли сам?.. Хозяйственная скупость и бережливость стали вдруг ненужными и лишними. Жалости ни к чему не было. Были лишь тоска и печаль ко всему прежнему, неотступно мельтешившему перед глазами и так неожиданно и грубо нарушенному.
Выпотрошили внутренность комбайна, положили на раму двухдюймовые доски, стали грузить туда моторы, полуоси, коробки передач.
— Может, пообедать сходим, —
— Заработай сперва.
— Тогда берись, да не тужься попусту, — воловья бурая шея Михаила вздулась жилами, окаменели лопатки под грязной мокрой рубахой. Распрямил спину, перевел дух. — Право же, как тифозные вши по грешному телу ползаете. С такими сборами не немцы, так зима пристукнет. — Круто, всем туловищем, повернулся к брату Николаю, крепышу, как и сам: — Бери кувалду, втулки поставим на твоем ЧТЗ.
— Пошабашили? — инженер покашлял, не выпуская из зубов цигарки, достал часы-луковицу, оглядел хлопцев, работавших у керосиновых баков. — Сколько вышло всего?
— Четырнадцать бочек да две цистерны. Больше некуда.
Горелов поперхал, елозя согнутой рукой у кармана засаленного пиджака, ногой потрогал одну из бочек.
— Много осталось в баке?
— Ведер, наверное, сто-полтораста. Ведро еще тонет.
— Может, выпустить на землю? А-а?.. Пробить внизу дырку и выпустить.
— А если нашим отступающим понадобится? — рассудительно остановил Алешка Тавров. — Пускай пока. Выпустить никогда не поздно.
Горелов присел на меловой выступ, плечи его опустились. Выглядел он больным, усталым. Худое лицо заядлого курильщика на скулах еще больше заострилось, синело загаром. Оперся ладонями о колени, сказал тихо, почти безразлично.
— Над вечер продукты грузить: муку, пшено, сало. Николай Калмыков вагончик подтянет. По пуду муки возьмите домой, нехай матери напекут хлеба, сухарей насушат. Завтра, пожалуй, тронемся.
Бесконечный день, наконец, истлел, и короткая душная ночь бесшумно и быстро укрыла встревоженные и притихшие хутора и накаленные зноем и разбитые копытами и колесами дороги. В вылинялой выси над ними мерцали натоптанные звездные шляхи. Чуя беду, жутко выли собаки, сторожко держалась зыбкая тишина. Истомившаяся за день земля отдыхала, жадно впитывала в себя вытекавшую из логов росную прохладу. По низкому горизонту небо дрожало зарницами. Люди не спали, подолгу смотрели на эти немые всполохи, гадали, что там такое, примеривали к этой неизвестности свою судьбу. На зорьке, если приложить ухо к земле, с севера, со стороны Калитвы и Мамонов, докатывалась гулы ожесточенной битвы. Ниже, к Монастырщине и Казанке, — отдельные вздохи. Эти вздохи и гулы принимались и как вестники надежды, и как свидетели теперь уже неминуемой беды. Те, кто уезжал, прислушиваясь к ним, думали, что ждет их в скитаниях; те, кто оставался, метались между надеждой и отчаянием.
Раич Вадим Алексеевич, главный бухгалтер МТС, томился на распутье. Оставаться, не вызвав подозрений, он не мог, и уехать мешала жена, Лина Ивановна. Общая тревога и сумятица сборов на работе захватывали и его. Он отбирал бумаги, встревал в чужие хлопоты, помогал советами, спорил. Дома могильным камнем давили тоска и раздвоенность.
— Они за скот, за машины отвечают, а ты за что? — не давала ему опомниться дома жена и загадочно щурилась, поджимая тонкие выцветшие губы. — Чем все кончится — ты знаешь?.. Чего же лезешь в петлю!..