На своей земле. Молодая проза Оренбуржья
Шрифт:
Промот гладил ее по спине широкой ладонью, искал слова потеплей, находил их с трудом, и также трудно говорил, словно выдавливая из себя. Манька понемногу успокоилась, и на душе у нее стало легко, ведь хорошие слова для сердца не груз.
— Ладно, Саша, делай, как знаешь. Захочешь быть нормальным мужиком, ноги буду мыть и воду пить, а нет, так и не надо ходить сюда. Хватит, столько от тебя всякого перевидала, совсем уж в чучело превратилась. А сейчас вот жить захотелось. Даже не ради себя: что я, была и нет, а ради нее — дочери.
Она
— Ведь можно, правда ведь можно, и тебе жить по-другому?
Промот сидел растерянный, смотрел на нее вдруг провалившимися глазами и молчал.
Заплакала девочка, и Манька кинулась к ней. Промот наблюдал, как часто-часто наклонялась она над белеющим голубиным яйцом личиком ребенка, за взмахами рук, за мельканием белых пеленок; с какой-то болью ловил слухом затихающий плач дочери и воркующий незнакомый голос ее матери.
Тяжело, несдвигаемо сидел Санька на табурете, потом достал пачку «Беломора» и закурил.
— Ну-ка брось чадить, или выйди в коридор. Нельзя! — крикнула ему Манька.
Промот встал, подошел к двери и, взявшись за ручку, сказал:
— Ладно, Мария, я пошел. Завтра приду. Совсем. — И ушел, аккуратно прикрыв за собой дверь.
Манька распрямилась, долго смотрела на табурет, где сидел Промот, губы ее вздрагивали то ли от обиды, то ли от того, что она еще мысленно с ним говорила, убеждала в чем-то.
Но назавтра Промот не пришел. Не было его и через день. Маньке уже начало казаться, что все случившееся тогда причудилось ей, а заботы, которые приносило каждое утро, притупили вдруг появившуюся надежду на новую жизнь, и только к вечеру, когда Кристя ровно посапывала у Маньки под боком, она вспоминала Саньку, и с этим воспоминанием, тускло светившим в ее мозгу, засыпала, иногда видела его во сне, но эти сны были нерадостные, и она их быстро забывала.
Но на третий день проснулась с уверенностью, что именно сегодня придет Промот, и с утра ее охватило волнение. Даже гуляя с Кристей по улице, она не отходила далеко от дома. Но вот зашла в поселковый маленький промтоварный магазинчик и, сама не зная зачем, купила мужскую рубашку. Спрятала ее в коляску и двинулась к своему бараку, ощущая, как в душе становится празднично и хорошо.
Промот появился к вечеру на такси. Манька видела в окно, как подкатила машина, как Санька вынимал чемодан с сумкой, как быстро рассчитался с шофером.
Рубашка, купленная Манькой, в целлофановом пакете лежала на диване. Она решила сначала убрать ее, но потом передумала — пусть лежит, увидит, что она тоже о нем думала.
Санька открыл дверь ногой и появился веселый, с бесшабашным королевским блеском в глазах.
— Ну, принимайте нас в свой куток! — сказал он, прошел в комнату, бухнул на пол чемодан и сумку и, продолжая улыбаться, спросил: — Аль не рады?
— Тише,
Манька стояла перед ним и тоже улыбалась. Промот вернулся к двери, закрыл ее и, хлопнув себя по лбу ладонью, сказал:
— Черт! Конфет-то купить забыл!
— Для кого?
— Не для нас же!
— А дочке рано еще есть конфеты.
— Ничего, пососала бы. Пусть чувствует, отец пришел — значит праздник. — Он подошел к кровати, наклонился над ней и тронул пальцем носик спящей девочки: — Ух ты, сопливая.
— Она не сопливая, — тут же обиженно поправила Манька.
— Ну ладно, не сопливая, так не сопливая, — выпрямился Промот, — что ж, давай свадьбу гулять!
— Какую еще свадьбу?
— Как какую? Свою! Вино будем пить, песни петь. Новую жизнь начинаем.
— Денег, Саша, на такую роскошь нет.
— Эх ты, «денег нет». Смотри...
Промот подошел к чемодану, поднял его, плюхнул на диван, прямо на рубашку, и раскрыл.
— Вот и подарки невесте, — выметнул из чемодана какие-то платья, — вот свадебный костюм жениху, кримпленовый, вот шикарный перстень, — замерло в руке что-то желтое, ядовитое. — Иди-ка, подруга, сюда, одевай, не стесняйся.
А потом сумка, из нее — бутылки, консервы и даже несколько апельсинов.
Манька стояла и очумело смотрела на все это богатство, на перстень, который был ей великоват. Промот, заметив ее состояние, весело бросил:
— Что смотришь? Конечно, настоящее — рыжее. Да, рыжее. Все в меня.
— Откуда это? — упавшим голосом спросила Манька, кивнув на барахло.
— Новогодние подарки дяди Сэма, — смеясь, сказал Промот. Посмотрел на гору, его взгляд пробежал по склону и остановился на вершине. Повернулся опять к Маньке.
— Да что ты уставилась. Бери! Все твое, все наше. Эх, хорошо живет народ, а мы не хуже.
— Где взял? — закричала вдруг Манька и схватила его за лацканы пиджака. У нее перехватило дыхание, будто от удара в живот, и она, с округлившимися от внутренней боли глазами, повисла на нем. Промот взял ее за руки и оттолкнул от себя на кучу вещей на диване.
— Чего испугалась, дура? Все шито-крыто. На месте не замели — концы в воду. Надо же с чего-то начинать жизнь.
— А если я заявлю, — вдруг сказала Манька и испугалась, зная, что Промот не любит такие шутки.
Он посмотрел на нее с удивлением и вдруг захохотал. Стоял, ломаясь в смехе, и, неожиданно умолкнув, сказал твердым голосом:
— Не продашь! Кишки на кулак намотаю.
Она поняла: Промот говорит правду, и смотрела на него грустно и безучастно. Ей вдруг стало скучно до тошноты. Она встала, зачем-то поправила волосы, отодвинула ногой какие-то тряпки на полу.
— Ну что ж, гуляй. У тебя ведь свадьба.
И тут Промот взорвался. Он схватил ее за плечи так, что треснуло где-то по шву ее любимое, пусть и не новое, но одетое к случаю, платье, и закричал ей в лицо: