На своей земле. Молодая проза Оренбуржья
Шрифт:
— Что ж он сказал?.. — поторопил Ефим.
Коля даже чуть привстал, чтобы услышать, что же сказал отец.
— По его словам выходит, что забыли по велению земли работать. А привыкли к другой власти над собой — к погонялке. Мы, говорит, избрали себе руководителя и не уважаем его. Стали помыкать его добротой, старанием. А некоторые так и на шею сели. В таком разе, мол, нужен другой человек, чтобы каждого на свое место поставил.
— Да, дела... — задумался Ефим. — Ну, этот новый-то, иному-другому живо нюх на сторону свернет. Чтоб не водил им по ветру,
— Пожалуй. Все же наш многим поблажки давал, мягковатый был.
— Заместо перины, что ли, его стелить! — сказала Нюрка, усаживаясь в кузове. Там послышался смех.
— С тобой не разговаривают, материно молоко утри сначала! — раздраженно сказал ей Ефим.
— Подумаешь, не разговаривают... Это почему? — обернулась Нюрка.
— Да все потому же...
— А что, Ефим, может, она и правду говорит.
— Не знаю, где правда. Мягкий... Во всех, и в тебя, милый мой, потыкать надо. Попробовать, какие мы твердые!
— В меня зачем тыкать? — обескураженно послышалось со стороны конюха.
— А затем, что, небось, в той же стенке стоял и шумел: снять!
Конюх смолчал, вроде не расслышал Ефима, лошадь под ним запереступала копытами, потянулась к траве.
— Стой, дурень! Оголодал, успеется!
— Каждый, если есть башка на плечах, разумей свое дело. Справляй его по-людски! А нечего доброго человека чернить! — разошелся Ефим. — Как сказал Илья Платонович, есть у нас такие, им доброе сделай, а они думают, это поблажка.
— Есть тут грех, народ избаловался, — согласился конюх.
— Вот и избаловался! Дай нам хоть золотого, все одно найдут слабинку и присосутся к ней!
— Так их! Так! — подбодрил Ефима голос рыбака в кепке.
— Теперь хоть как, а дело вспять не повернешь, — огрызнулся пастух и пошел к стаду, стал ни с того ни с сего бранить коров. Лошади разбрелись вдоль берега, а конюх не трогался и вместе с понурым мерином задумчиво отражался в воде. Наругавшись, Ефим снова вернулся и уже примирительно опросил:
— Ну, а этот что говорит, новый-то?
— А что скажет. Порядок и дисциплину, говорит, наводить будем. С партийцев, мол, начнем. Все чтоб работали, как один, дружно, а кто лишь бы как — приструнить. Не пользуйся, значит, колхозным добром. Сорняк, мол, с поля вон!
— Так и надо. Доумничались! — заключил Ефим и как отрезал: больше не захотел говорить.
Девчата уехали, конюх собрал табун и угнал его в луга. Солнце село, но освещенные им облака золотистыми грудами лежали на дне пруда. В контраст облакам степь посерела, и повсюду улегся покой. Вроде и не было жаркого дня и его бестолковой суеты. И от этого покоя и торжественной тишины еще непонятней казались людские раздоры на такой мирной земле.
Приезжие рыбаки располагались на ночлег. Ефим, наклонясь к воде, пригоршнями поплескал ею на голову, остужая в себе дневной зной, и уже совсем буднично и мирно проговорил:
— Николка, бегите, шайтаны, домой. Ишь мне рыбаки!
— Сейчас.
— Дядя Ефим, а кто это в пруду укает? — опросил Толик.
— Быки водяные. Да это никак Толик? Вот я вас живо палкой-то... Разве не видите, как поздно?!
Коля огляделся. За спиной лежала завечеревшая степь, в воде отражался костер рыбаков. Они торопливо собрались и побежали прямо через пшеничное поле к селу.
Высокая пшеница едва не скрывала их с головой. В ее недрах уже улеглась прохлада, и только поверх колосьев стоял теплый вечерний воздух, приправленный запахами остывающей земли.
Сначала бежалось легко. Казалось, срежут наискосок угол поля, а там под горку скатятся к дому. Прошлым летом также вот припозднились они с сельскими ребятами и прямиком бежали к селу. Только поле тогда лежало в молодой люцерне, хорошо проглядывалось, и как-то сразу замерцали огни внизу. А теперь пшеница не давала взглянуть далеко, но все равно у них была уверенность, что скоро выйдут на простор. И они все бежали, продираясь сквозь хлеставшие по рукам и плечам стебли.
Где-то в середине поля неожиданно из-под их ног выскочил серый ком и, как брошенный с большой силой камень, стремительно и шумно пролетел между колосьев. Коля от неожиданности остановился, а Толик ничего не понял и спросил:
— Что это, а, Коль, что?
Коля через минуту пришел в себя и сказал облегченно:
— Эх, да ведь это заяц!
— Вот здорово! Что же ты его не поймал?
— Попробуй поймай.
После этого они побежали еще быстрей. И чем дальше уходили в глубь поля, тем меньше ощущался теплый воздух над колосьями, который так приятно овевал лицо и напоминал о жилье.
Толику по глупости сначала было весело. Но оттого, что стена колосьев долго не кончалась и дома все нет и нет, он притих и стал недовольно хныкать.
— Коль, а если волк?
— Дурачок, в пшенице волки не бывают.
— А если бывают?
— Нет, только зайцы да перепелки. Ты не отставай, — утешал он брата, а у самого отчего-то нехорошо стало на душе.
Один раз он остановился, чтобы оглядеться. Чуткое безмолвие окружало их и казалось, что всюду в стеблях кто-то притаился и подстерегает. И этот кто-то не имел какого-либо обличил, а мерещился то маленьким неведомым зверьком, то громадным страшным чудовищем. Тут Толик поднял к нему бледное лицо, и Коля увидел, как в одно мгновение темные в ночи глаза брата наполнились слезами, в них мелко бессчетно задрожали звезды, и резкий плач пронзил тишину.
— До-мой! Хочу домой!
Коля прижал к себе рукой брата и поволок за собой дальше, в сторону села, больше уже не останавливаясь. Толик, пригревшись возле его бока, успокоился и лишь изредка всхлипывал.
Вдруг шелест пшеницы перед ними оборвался, и стало совсем тихо. А рядом, за выгоном, оказалось село, и Толик от неожиданности громко и радостно засмеялся.
Далеко на конце села звякнуло колодезное ведро, проехали по улице доярки с пустыми бидонами, и кто-то на колхозном дворе выругался: «Тпру, идол тя, не терпится ему!» А там, где звякнуло ведро, девичий голос пропел: