На той стороне
Шрифт:
Председатель громко высморкался, почесал затылок: «Н-да… Марья, открывай свою читальню, мать-перемать! Какую-то «Мать» крутить привезли. Пущай народ культурно на лавках посидит. Семечки лузгать только в руку. Да самосадом дымить полегше. И чтоб ни одного окурка на полу! Избу подожжёте. Для этого пожарный ящик с песком вам поставили. Цигарки туда бросайте. Ну, всё! Зачинай, Макаров, свою «Мать» показывать. А после кино я тебя как-нибудь отмечу. Понял?» – председатель колхоза надвинул картуз и пошёл справляться о вечерней дойке – Пойду сам, сиськи пошшупаю.
Надо, чтобы всё было чики-чики. Чин-по-чину. Аппаратуру протёр своим носовым платком. Покрутил ручку проектора – нормально!
Народу набилось полно избу. Картина какая-то душевная – «Мать». Может, это про Богородицу нашу, заступницу усердную? Может, теперь, после всего, что наделали, Бога вспомнили? Каяться зачили? Всяко, может быть. Ишь, как дьявол их схватил за горлянку! Церкви порушили. Иконами печи топили. Может, унялись теперь?..
Настёнку посадил в первом ряду. За плечи попридержал – током по рукам вдарило, вроде, магнето крутанул, и провода к рукам прислонил.
– Давай, – кричат, – кинщик, начинай!
– Марья, поприкрути лампу!
Марья прикрутила фитиль, висящей на гнутом проводе лампы с большим стеклянным пузырём. «Летучая мышь» – название лампы такое, – теперь источала тлеющий свет, ровный и тихий, как от далёкого зарева.
Тяжёлым шмелём загудело динамо. Сквозь дымные табачные разводы полыхнул и заметался ослепительный веник света. Замелькали, запрыгали прямо по белёной стене большие и малые буквы.
Киномеханик прокашлялся:
– «Мать». Произведение пролетарского писателя, любимого всем трудовым народом Максима Горького. Смотрите и слушайте, как делалась революция, светоч счастливой жизни.
Кто-то громко выматерился.
Киномеханик выключил аппарат.
– Попрашу без подобных комментариев! Лучше язык за зубами, чем за решёткой. Сергей, крути динамо!
Снова кузнечиком застрекотал киноаппарат, снова по стене забегали суетливые серые тени, и трудно было понять в их суматохе, чего же они, то есть, эти размахивающие руками тени, хотят.
Текст под картинками быстро сменялся, а зрители, в большинстве своём неграмотные крестьяне, цокали языками, то ли что-то одобряя, то ли сожалея о своей непонятливости.
– Говори, Макаров, чегой-то они все бегают с вытаращенными глазами? Объясни! – кто-то крикнул из нетерпеливых зрителей.
А Макаров только этого и ждал.
– Зарубается-скалывается, начинается-сказывается, – сел он на своего конька. И понёс. И поехал! Всё, что знал, выложил и ещё больше прибавил. Над головами летело: – Язык – не мочало, но всё начну сначала.
Вот, оказывается, когда его время наступило! Щас он покажет, на что способен советский киномеханик, работник культурного фронта, окончивший для этого школу в самом граде Воронеже, где даже трамваи ходят, и улицы почти сплошь из камня…
– Па-пра-шу разговоры прекратить и слушать голос революции из самого сердца пролетарского фильма, сочинённого болельщиком народных масс Максимом Горьким для протрезвления
– Это что же, навроде похмелья, что ли? – в потёмках раздался чей-то заинтересованный голос. – Вместо рассолу?
Не обращая внимания на бесцеремонный голос, киномеханик продолжал с интонацией, не терпящей пререканий:
– В сумерках царизма рабочий класс России жил на ощупь, и ни единой искорки, ни единого уголька не мигало в этой кромешной мгле. Как вдруг столинейной лампой в потёмках быта вспыхнула ленинская «Искра», осветив путь разуму, сдавленному тисками собчиниства и других пережитков. «Вот он – свет! Вот она зга!» – воскликнул Павел, сын своей матери, забросив початую бутылку казённой водки под ноги топчущейся за его спиной безликой худосочной массе, называемым, если просто сказать, быдлом.
При упоминании о початой бутылке возникло весёлое возмущение. Но это никак не подействовало на дальнейшее славословие. Оратор, стоящий у стрекочущего аппарата, самозваный глашатай знал цену слову, которому он научился на политзанятиях в школе киномехаников, записывая каракулями все громкие выражения того времени, не всегда понимая смысл сказанного. Одним словом – «Зарубается-скалывается…»
Народ в душной избе-читальне, в потёмках, вспоротых широким лучом проектора, только цокал языками: «Вот, бес! Умён, так умён! Откуда только нахватался? Шпендрит, как по газете!»
А тот, чувствуя всей кожей одобрительные восклицания, продолжал «рубить и скалывать»:
– Великой скорбью занялось материнское сердца! Сын мой, Павел! Проснись! Проснись и пой гимн трудовому народу! Стань его заступником и ходатаем за справедливость!
Женская половина зрителей зашмыгала носом: «Конешно, мать. Куды ж денешься?»
Кинщик носовым платком смахнул на ходу невидимую пыль на линзах и вытер вспотевшую шею.
– …И протёр глаза Павел. Заслонил всей грудью исковерканное и заплёванное рабочее достоинство. Начал составлять партийные списки и печатать подрывные прокламации. И вот возник вопрос – кто будет стоять на сквозняке революции, распространяя пролетарские воззвания кочегарам и станочникам, согбенным непосильным трудом на благо всепожирающему Молоху капитализма? И тогда, отбросив со лба прядь суровых волос, встала и поднялась русская женщина, битая-перебитая мужем-извергом, страдалица, мать несгибаемого Павла: «Я пойду на ветродуй, в народ, сынки!»
При этих, брошенных проникновенным голосом, словах теперь и мужики потянулись за куревом: «Вот эта настоящая родительница! Женщина и мать! Заступница за сынов своих, а мы, чувырлы неграмотные, укоряем, непочетниками зовём детей. По глазам хлещем за каждый самовольный шаг, за каждое баловство. А, вишь ты, по-другому надо разговор вести, по-умному. Глядишь, и у нас революция бы поднялась. А то опять в кабале ходим. Какие же заступники за нас? Самогон сызмальства хлестать, да по кобылкам зуд чесать только и умеют. А, видать, вон какие бывают дети! 3а весь мир умереть готовы! А наши-то – анчутки!»