На три сантиметра взрослее
Шрифт:
Ветер, Юра, как в сентябре задует в сторону станции, так до марта. Бывает, конечно, в столовую и новый человек зайдет, но на тебя он не смотрит: начинает казаться, что тебя и на свете-то нет. Скажи, кому это понравится?
Раз, правда, один геолог порадовал: что было, то было. Их трое пришло: двое бородатые, а третий… третий без бороды. Он куртку расстегнул, озирается. «Это что за цветок? Никакого освещения… Ну-ка оттащим!» Ты говоришь: «Нельзя! Чего вы распоряжаетесь?» Но разве его остановишь? «Ты, малая, не суйся. Вот пообедаем и поставим на место».
Потом ему плохо стало. Я побежала за водой. Не пойму,
Что это за человек был? Может, от температуры да от спирта это сказал, как думаешь? А может, понял, что мне такие слова позарез нужны. Есть же такие — посмотрят и поймут.
После этого меня начали приезжими дразнить. Придешь на работу — и обязательно кто-нибудь пошутит: уже, мол, приходил приезжий геолог, справлялся, согласна ли замуж. Потом приезжего артиста придумали. Потом адвоката почему-то. Представляешь, Юра, какое должно быть настроение?
А тут еще в столовой появляются двое новых, он и она. Он ей что-то говорит-говорит и за руку держит. Она смеется. И только он умолкнет, и тут уж она говорит, а он над столом наклоняется, лицо к ней приближает и так симпатично ее слушает и кивает. Какое это счастье так разговаривать! Если бы со мной тогда кто-нибудь так поговорил, я бы самой счастливой на свете была.
И все-таки кое-что произошло: стали мы с Валерием встречаться. Обе Шурки с недоверием смотрели: уедет и тю-тю!
Мы три месяца встречались, каждый день. Я в интернате брала лыжи, и мы уходили в степь. Он мне о матери рассказывал что-то, да я не слушала. А надо было слушать! Замечаю, все чаще у него озабоченное лицо и вздыхает, потом еще хуже: идет рядом и молчит — что-то его грызет. Я злюсь. «Что за вздохи?» — спрашиваю. Молчит «Что за вздохи?» — я во второй раз. «Понимаешь, я маме о тебе написал». В общем, Юра, она была против, не хотела, чтоб он меня привозил. Получалось, нам негде жить. Надо было решать: уже они котел кончали ремонтировать, а у него всё колебания и вздохи. Поссорились.
Он два дня не появлялся в чайной. Где ест — не знаю. Но креплюсь. Он на третий день пришел: «Давай мириться». И снова вздыхает. Ты не представляешь, как это меня разозлило! Я его прогнала, я не знала, что завтра ему уезжать. Я по глазам Шурки, которая у плиты, поняла, что он уехал.
Удивительно, что я в этот день ходила и ни на что не натыкалась и все делала как обычно. Никто со мной о Валерке не заговаривал — только взгляды были и шушуканье, войдешь — и знаешь: только что о тебе шушукались.
Я раз только это представила, что от него пришла телеграмма: «Приезжай!» — и уже не могла от этой мысли отделаться. И потом еще вспомнилось, как он однажды снег с моей шапки стряхнул. Знаешь, как он это сделал? Как только твой суженый может сделать.
Вот я и брякнула Шурке, что еду, вчера телеграмму получила. Очень мне хотелось это сказать, просто невозможно удержаться было. Будет знать, как злорадствовать! И теперь уж надо было ехать. Когда поезд тронулся, будто защекотало в груди — знаешь, так бывает, когда на качелях качаешься. И потом уже все время страшно было и приходилось почаще вспоминать, как он с шапки снег стряхнул. Только к концу дороги это перестало помогать: начало казаться, что сама выдумала.
На вокзале ежишься, хоть и не холодно. Вид, наверно, растерянный. Какой-то наблюдательный пялится. Чего пялишься, балда? Трамваи чужие, и даже цифры на них вроде по-другому написаны. Только прикоснулась к звонку, а она уже тут как тут, как будто у двери ждала, — его мать. Она сразу поняла, кто я. Точно тебе говорю! В глаза не смотрит. В дом не приглашает. «Валерий? Так он же в командировке». Адрес написала и вынесла — на листке в клеточку, аккуратно написано. А что человек с чемоданом — не видит. И что с дороги хоть отдохнуть-то надо — не догадывается. В глаза не хочет смотреть. А зачем ей смотреть? Ты в ее планы не входишь. Ужасно обидно было. Это ж наивность, я даже не подумала ни разу, что делать буду, если вот так все сложится. Нет, вру: разок подумала. Когда мимо той красивой станции проезжала. «В случае чего, — подумалось тогда, — сюда поеду».
Нашла я почту и написала письмо Валерке. Приехала, мол, как на это смотришь? Отвечай до востребования. А потом… Хорошо, Юра, ты ко мне подошел. Ну, ты умеешь кстати появиться!»
Ответ от Валерия она получила как раз в тот день, когда в этой истории объявился Владик. Оставалось собрать чемодан: письмо хоть из многих слов, но, кроме недоумения, ничего больше там уловить нельзя было. К тому же и перевод пришел, на тот случай, наверно, если денег на дорогу нет. «Этот перевод, Юра, знаешь как называется? Приглашаю вас уехать».
Они приехали на два дня раньше, чем предполагалось, мои загорелые родители, и теперь снуют из комнаты в комнату, и все для того, чтобы еще разок взглянуть на Наташу — краем глаза. Наташа поскучнела. А я делаю открытие: невозможно, оказывается, незаметно, даже и «краем глаза», взглянуть на человека — как по-дурацки я выглядел, когда косился на девочек в школе и воображал, что этого никто не замечает. Вот опять мама: просовывает голову в дверь и кивком велит мне выйти; она считает не лишним улыбнуться Наташе — все успевает. Я иду следом за мамой на кухню.
— Юра, — требует она шепотом, — ты мне должен объяснить, что это за девушка. Я взглянула на нее краем глаза — она мне не внушает доверия. Паспорт у нее есть?
Мама ужасно боится грабителей и вообще посторонних. Рассказать ей сейчас о Наташе нельзя: она всполошится еще больше — потом, постепенно, когда она успокоится, я ей расскажу.
— Что за спешка? — говорю я. — Не торопись…
Можно бы ей повторить то, что сказала о Наташе мама Владика.
Но и это на маму не подействует: старушка у нее не пользуется авторитетом: «Как можно быть такой восторженной в ее годы?»