На участке неспокойно
Шрифт:
— Раскрою!
— Ты раскроешь? Скорее всего снова напьешься с Зияевым и будешь бродить всю ночь по участку, разыскивая машину для загородных прогулок с вертихвостками…
— Что вы сказали? — побледнел от гнева Голиков. Он невольно сжал кулаки и шагнул к Абдурахманову, глядя на него налитыми кровью глазами.
— Успокойся, я на фронте не таких нервных видел. — Начальник был доволен беседой. — Видишь, Якуб Панасович, какие дела. Ты в первую очередь виноват в том, что произошло. Отгородился от людей политинформациями
— Я разберусь, — устало отозвался Автюхович.
— Разберись, да по тщательней. Возьми эти письма и проведи служебное расследование. Мы не имеем права держать в наших рядах нарушителей дисциплины! Милиция не богадельня. Вспомни, что говорил на коллегии министерства комиссар милиции.
Сергей отступил. У него не было ни желания, ни сил говорить с Абдурахмановым. «Может, я действительно, уйдя от Крупилина, бродил по улицам и искал автомашину? Но откуда взялся Зияев? Почему он до сих пор ничего не сказал мне? Мы же каждый день встречались. Какой я дурак все-таки!»
Он только сейчас по-настоящему понял, чем это все может кончиться. Нет, нет, только бы не уволили с работы! Только бы разрешили ему остаться в отделе! Он готов выполнить любое задание. Какое бы оно ни было. Сколько бы времени ни потребовалось для этого. У него все лучшее было связано с милицией. Она пришла к нему на помощь в самый тяжелый для него период, когда он ни во что уже не верил…
— Побеседуем, Голиков?
К нему подошел Автюхович. В его руках были письма. Он, должно быть, уже прочитал их.
— Побеседуем, Якуб Панасович.
— Пойдем!
МЕЖДУ ДВУХ ОГНЕЙ
1
Катя Мезенцева собиралась в больницу. Сегодня она работала во вторую смену — с двенадцати до восьми часов вечера. Она стояла у трюмо и неторопливо расчесывала волосы. Они падали на ее полуобнаженные плечи и лились мягкими волнами. У нее был усталый, беспокойный вид: события минувшей недели не мало принесли ей неприятностей.
Из кухни, то утихая, то снова становясь громким, доносился разговор. Там о чем-то спорили отец и Анатолий. Голос отца был спокоен, Анатолий, очевидно, нервничал. Его хрипловатый бас врывался в отцовский голос неожиданно и порой звучал так сильно, что в нем тонули все звуки, долетавшие сюда с улицы.
«Когда это кончится?» — тоскливо подумала Катя.
Она отошла от трюмо и остановилась у открытого окна, задумчиво глядя перед собой. На улице было много солнца. Деревья стояли неподвижно. Листья, покрытые толстым слоем пыли, тянули к земле сгорбленные ветки. Небо без единого облачка, будто вылитое из стали, уходило за деревья и дрожало, подернутое прозрачной белой пеленой. За дорогой, у небольшого глинобитного домика, стояло несколько женщин. Среди них виднелась крупная фигура Людмилы Кузьминичны. Неверова что-то рассказывала, сильно жестикулируя руками.
«На кухне — оратор, на улице — оратор, куда от них деваться? — нервно усмехнулась Катя и торопливо закрыла окно. — Нет, надо что-то решать, и чем быстрее, тем лучше. Нельзя жить раздвоенной жизнью. Не сходить ли после дежурства к Сергею? Эх, Сережа… Хватит ли у него терпения выслушать ее? Пожалуй, он и слушать не станет. Зачем она нужна ему… Он теперь и руки не подаст…»
Голоса на кухне смолкли, послышались тяжелые неуверенные шаги.
— К тебе можно, Катюша?
— Ты уже зашел.
— Прости, значит…
— Протрезвел?
— Я не пил.
Это был Анатолий. Он стоял около дверей и смотрел на Катю воспаленными глазами. В его руке был измятый лист бумаги.
— Что тебе?
— Вирши написал. Во-от.
— Отошли в газету.
— Я хотел тебе прочесть. Ты когда-то любила слушать…
— Когда-то ты был человеком, и этого человека, немного умевшего писать стихи, я уважала. Потом же ты стал зазнайкой, забулдыгой, подлецом. Нет и не может быть у тебя светлых чувств. Не оскорбляй своей пошлостью поэзию!
«Неужели я когда-то любила его? — горестно усмехнулась Катя — Он же совсем не тот, за «ого себя выдает… Что ему от меня нужно?»
Он был в новой, сильно помятой пижаме и в истоптанных отцовских тапочках. На его загоревшем продолговатом лице застыла робкая, заискивающая улыбка. Под глазами четко выделялись темные круги.
— Катюша, прошу тебя, прости, если можешь, — несмело попросил Анатолий. — Я теперь совсем другой. Мы хорошо будем жить. Вот послушай, значит… Это я тебе писал.
— Ничего мне не надо, — устало отмахнулась Катя.
— Я тебя очень прошу!
Она не ответила, и он воспрянул
духом: развернул лист и, подождав немного, начал читать неторопливым окающим голосом:
Я хочу о любви говорить.
Я хочу о любви молчать…
Друг ты мой, подскажи: как мне быть? Как любовь свою позабыть?
Как любовь свою удержать?
Я люблю все сильней и сильней, Становлюсь все вредней и вредней. Выпью, чтобы вином залить Всю большую любовь к тебе,
Отрезвлюсь — не хочется жить:
Не найду покоя себе…
«О какой любви он говорит? — возмутилась Катя. — Разве ему известно это чувство? Да и его ли это стихотворение?»
Анатолий читал все громче и увереннее, все с большим подъемом. Теперь уже не было видно под его глазами темных кругов, на лице уже не было тяжелых складок, делавших его старше своих лет, он казался юношей, тем, что однажды, как вихрь, ворвался в ее жизнь, на некоторое время сделав ее самой счастливой женщиной в мире.