На Вечном Пороге
Шрифт:
Я смотрел ему вслед. Почему-то мне захотелось, чтоб он обернулся. Хорошая у него улыбка. Он обернулся, помахал рукой и уехал. А он красивый парень, подумал я. Никакой не смазливый, не картинный, у него же прекрасное лицо. Какая-нибудь хорошая девушка его полюбит, и навсегда.
Я забыл спросить у Зиновия, скажет ли он отцу или мне самому его искать. Решил ждать дома.
Дом был бревенчатый, с большими окнами. Отец сам строил его — он же был плотником.
Дом стоял на высоком обрывистом берегу Ыйдыги, в полукилометре от поселка. Просторный двор обступили старые
Прежде чем войти, я остановился посмотреть на гидрострой. С возвышенности был хорошо виден огромный котлован. В нем, как муравьи, копошились сотни людей. Уже явственно проступал остов будущей водосливной плотины — гигантской решетчатой опалубки, ее делали плотники! На обнаженном дне реки четко выделялись могучие бетонные блоки. Отчетливо доносился скрежет экскаваторов, дробь пневматических молотов, шум машин. Но, все перекрывая, шел откуда-то глухой, низкий гул, то нарастающий, то затихающий. Я понял, что это был Вечный Порог!
Мне вдруг так захотелось работать, там, вместе со всеми в котловане, я почти физически ощутил в руках сварочный аппарат. Завтра я пойду к Сперанскому и попрошу, чтоб он поставил меня на работу. По-мальчишески хотелось похвалиться своим умением. В мостоотряде приходили любоваться, как я кладу шов. Тут мне стало стыдно своего тщеславия, и я пошел в дом.
Странное ощущение радости охватило меня, когда я открыл дверь. В доме была одна большая комната, не считая холодных сеней и кладовой. Бревенчатые стены тщательно проконопачены мохом и паклей. Некрашеный дощатый потолок успел потемнеть. Шведская печь делила просторную эту комнату как бы на две части. В первой был прочный кухонный стол, ничем не накрытый, тщательно, до желтизны, выскобленный, самодельный буфет для посуды, полка закрыта чистой ситцевой занавеской, табуреты и деревообделочный станок.
Я прошел дальше и огляделся с тревожным и жадным любопытством, словно вопрошал эту незнакомую комнату — кто есть мой отец? Вся мебель была сделана добротно, изящно, с любовью к дереву; отец как бы выявлял его скрытую красоту. Чувствовался почерк в работе. Так у нас в мостоотряде угадывали по сварочному шву, кто его делал. Потребности хозяина были скромны и суровы. Вместо кровати — низкий топчан, накрытый шерстяным одеялом, подушка в ситцевой наволочке. Вместо ковра — на стене и на полу огромные медвежьи шкуры.
Новая металлическая кровать, очевидно недавно купленная (для меня, что ли?), сложенная стояла в углу вместе с сеткой. У окна письменный стол, на нем чернильный прибор — олень, осторожно трогающий копытом чернильницу. Неужели тоже сам сделал?
Увидев книги, я, как всегда, забыл обо всем остальном. Вот от кого я унаследовал любовь к чтению — от отца. Стеллаж занимает всю стену от пола до потолка. Не по случаю были куплены эти книги, а любовно подобраны. Полное собрание сочинений Мамина-Сибиряка издания 1916 года, приложение к «Ниве». Интересно, где отец достал его? От букиниста здесь еще были сочинения Леонида Андреева, Ивана Бунина, какого-то Мережковского. На другой полке Пришвин, Паустовский, Леонов, Федин, Куприн, Достоевский. Я пожалел, что нет моих любимых Стивенсона и Уэллса.
Отдельно стопочкой лежало несколько любовно обернутых в прозрачную бумагу томиков. С интересом развернул я их, почему-то подумав, что обязательно увижу "Судьбу человека" Шолохова и стихи Твардовского. Так и оказалось.
На нижних полках лежали аккуратно сложенные пачка «Известий» и журналы "Новый мир", «Природа».
Выбрав несколько журналов, я сел на топчан и задумался, но мысли путались, начинала болеть голова. Сказывались дорожная усталость, бессонная ночь, тревога и нервное напряжение. Мне захотелось прилечь. Едва коснулась голова подушки, — я заснул крепчайшим сном.
Проснулся от звука шагов… кто-то тяжелый осторожно передвигался по комнате. Я сразу все вспомнил и вскочил с топчана — заспанный, с всклокоченными волосами. На меня молча и растерян-316
но смотрел, опустив руки, могучего телосложения человек. В один миг я охватил взглядом и эти широкие плечи, и густые русые волосы, и светло-серые глаза, и уже совсем русский нос «картошкой», и то, как человек этот был одет — рабочие брюки и джемпер, и даже увидел, какие башмаки на нем. Это был мой отец, и больше он никем не мог быть, как моим отцом. И я первый шагнул к нему, чтоб обнять…
Долго мы говорили с ним в этот день, узнавая друг друга. Я отдал ему подарки, купленные в Москве: электрическую бритву, трубку, табак, несколько галстуков. Отец усмехнулся, шутливо почесав затылок, из чего я заключил, что попал со своими подарками "пальцем в небо".
— Сам-то ты куришь? — спросил он меня.
— Нет.
— Вот и я некурящий.
Мы посмеялись. Заметив мое огорчение, отец сказал:
— Табак и трубку ты лучше подари Сергею Николаевичу. Он будет рад. А вот с бритвой я не расстанусь… Разве сбрить бороду?
— Ну, такая борода! Жалко. Мы опять посмеялись.
— Сбрею, — решил он.
Мы пили чай. Отец больше рассказывал про гидрострой, а я почему-то про детдом. Конечно, объяснил, как получилось с его письмом, как мне его не передали.
— Какое у тебя образование? — поинтересовался отец. И был очень доволен, что я закончил десятилетку.
— Вечернюю… при мостоотряде, — пояснил я.
— Тем более.
— А у тебя, папа, какое образование? — спросил я и тут же раскаялся, зачем спросил. Никакого это значения не имеет, когда отец так начитан.
— И я окончил десятилетку. Тут, на гидрострое. Уговаривали поступить в педагогический… Учителей у нас не хватает.
— Ну и что ж ты?
— Не пошел… Не всякая мать захочет, чтоб я учил ее ребенка. Да и мне совесть не позволит.
— Но ты уже искупил все!
Отец посмотрел мне в глаза. Я невольно отвел взгляд. Он вздохнул.
— Видишь ли, Миша… Единственное преступление, которое нельзя ни искупить, ни загладить, ни заплатить за него даже всей жизнью, — это как раз убийство. Потому что человека, которого убили, к жизни не вернешь. И прощено оно уже быть не может, потому что тот единственный, кто имел бы право простить, уже не существует.