На веки вечные. И воздастся вам…
Шрифт:
— Почему?
— Ты слишком милый для этого дела. Все охранники, по-моему, злые и страшные. Во всяком случае должны быть. Как представлю, кого ты охраняешь!..
— Вообще-то мы только сопровождаем их от тюрьмы до зала заседаний, — пояснил Дик. — И они вовсе не выглядят такими уж страшными.
— И ты видишь их всех так же близко, как меня? Нет, не верится!
— Я могу даже потрогать, если захочется, — засмеялся Дик. — Кстати, нам теперь даже разрешают переброситься с ними парой слов…
— Я ведь никогда их не видела живьем, — призналась Мона. — Только в кино. Для меня они что-то
— А у меня есть его автограф! — похвастался Дик.
— Правда?
— Да. Хочешь я покажу тебе его? Думаю, со временем он будет стоить больших денег!
— Наверное… И как они выглядят?
— Кто?
— Ну, эти… Геринг, Риббентроп…
— Знаешь, сейчас они все тихие и задумчивые. Очень вежливые. Никак не могу себе представить, что они творили все, о чем говорят на суде. А этот Геринг он вообще приятный парень. Довольно хорошо говорит по-английски. Мы с ним даже болтаем иногда.
— Ничего себе, — недоверчиво покачала головой Мона. — И о чем вы с ним говорите?
— О спорте, о самолетах. Он ведь знаменитый летчик, а я в детстве тоже мечтал стать летчиком. Таким, как Линдберг!
— А я слышала, он очень болен, — вдруг вспомнила Мона.
— Болен? — удивился Дик. — Не знаю, держится он бодро. Только сильно похудел. Ну, в тюрьме трудно поправиться. Да нет, он держится молодцом. Часто шутит. Я же говорю, нормальный парень.
Мона взяла его под руку.
— А о чем ты еще мечтал в детстве?
— А ты не будешь смеяться? — чуть замялся Дик.
— Клянусь!
— О хорошей скрипке, — вздохнул он. — Я учился играть, но у меня никогда не было хорошего инструмента… По-настоящему хорошего.
Через час Мона стояла у остатков фонтана на площади, напряженно поглядывая по сторонам. Она теперь выглядела совсем иначе, от ее застенчивости не осталось и следа. Было видно, что она при желании даст отпор кому угодно.
Наконец рядом с ней затормозила машина, распахнулась дверца и Мона нырнула внутрь, не забыв еще раз глянуть по сторонам. Автомобиль тут же тронулся с места.
— Ну, как этот очкарик из Питтсбурга?
Олаф Тодт, сидевший за рулем, вопрошающе глянул на Мону.
— Очень трогательный, — хмыкнула она. — По-моему, он еще девственник.
— Как все мы когда-то… Работать с ним стоит?
— По-моему, да. Геринг ему даже симпатичен. Он подарил ему свой автограф. Они болтают про самолеты, про летчиков, про спорт…
— Лишь бы он не заговорил с рейхсмаршалом про евреев, — усмехнулся Олаф. — Впрочем, если послушать, что говорит рейхсмаршал сейчас, лучшего друга у евреев просто не было…
— Самое смешное, наш американский девственник тоже недолюбливает евреев. Он с детства мечтает о хорошей скрипке, как у какого-то соседского мальчика из еврейской семьи, но его родители не могли ему купить такую — слишком дорого.
— И сильно мечтает?
— Да. Он даже не знает, чего ему больше хочется — хорошую скрипку или хорошую женщину?
— Ну, что ж, когда у человека есть мечта, с ним можно работать…
Во Франции в 1944–1945 гг. за секс с вражескими солдатами было казнено 5 тыс. француженок, 20 тыс. были острижены наголо и приговорены к одному году тюрьмы, а также к лишению французского гражданства.
Глава XVIII
Снова Нюрнберг
Узнав о предстоящем возвращении в Нюрнберг, Ребров хотел даже идти к Филину с просьбой оставить его в Союзе, отправить хоть к черту на кулички, лишь бы не возвращаться в город, где все будет напоминать об Ирине. Хотя еще совсем недавно ему казалось, что боль расставания с ней не то что бы прошла, но как-то притупилась, отошла куда-то если не на задворки, то в глубину сознания, перестала терзать.
Но как только узнал, что надо возвращаться, причем на сей раз в роли журналиста — ему даже выдали удостоверение специального корреспондента центральной газеты — тоска вспыхнула с новой силой, обрушилась как удар. Причем теперь это было не просто мучительное чувство, появилось ясное осознание, что встреча с Ириной и все, что потом между ними произошло, было неслыханным счастьем, повториться которому невозможно, и потому утрата невосполнима и останется с ним на всю жизнь. При этом ему не в чем было винить себя, он ничего не мог сделать. Или все-таки мог? Но что, если над ними с Ириной висел рок?
Чем ближе подлетали к Нюрнбергу, тем больше говорили о процессе, который шел к концу. Уже были произнесены заключительные речи обвинителей и защитников, сказаны последние слова обвиняемых, а судьи совещались относительно приговора, оглашение которого ожидалось со дня на день. Филин рассказал, что между ними идут серьезные споры по поводу формулировок приговора и конкретного наказания каждому из подсудимых. И споры продолжаются уже месяц, с конца августа. Согласно договоренности обсуждения эти должны быть строго секретными, разногласия ни в коем случае не должны стать известны.
Ребров слушал, а сам думал о том, как он через несколько часов снова будет там, где увидел ее, где все это случилось…
Сентябрь в Нюрнберге был по-летнему теплым, но время от времени налетали сильные порывы ветра. В центре города они поднимали клубы пыли и песка с развалин, несли по улицам странный запах, который многие называли трупным…
Мона вскочила с постели, подошла к окну и с силой захлопнула его. Она была совершенно обнаженной, и Дик Старридж, лежавший в кровати, смотрел на нее безумными от счастья и восторга глазами.
Квартирка, где он благодаря Моне стал настоящим мужчиной, была крохотной и довольно замызганной, но Дик не замечал ничего. Он видел только Мону.
Мона хищно, по-кошачьи, потянулась, набросила легкий халат и отправилась на убогую кухню, по пути взъерошив Дику волосы. Он попытался затянуть ее в постель, но она легко освободилась.
— Вставай, сейчас должен прийти мой кузен.
Дик, дурашливо улыбаясь, принялся неохотно одеваться.
И потом, когда они уже пили кофе, которое он приносил с собой, Дик все время старался хоть случайно, но дотронуться до Моны.