На Волховском и Карельском фронтах. Дневники лейтенанта. 1941–1944 гг.
Шрифт:
Курсанты тогда питались лучше командиров, которые получали обычную, не усиленную норму. И мы постоянно приглашали наших взводных к столу. Нецветаев и Синенко охотно подсаживались, доставали ложки и хлебали с нами суп, ели кашу. Перского к столу не приглашали, и он, с гордо-каменной миной на лице, заложив руки за спину, медленно прохаживался по центральному проходу столовой все то время, пока мы ели. Карьера его в училище окончилась как-то внезапно – он был отчислен на фронт и канул в неизвестность. Ходили слухи, что он якобы похитил со склада какое-то масло. Но так ли это было, сказать трудно.
Тотчас после построения и знакомства с начальствующим составом дивизиона около комиссара Матевосяна собралась
– Губа еще никого и ничему не научила, тем более губа ничему не научит будущих командиров, – гортанно-резко выговаривал он капитану Краснобаеву, – я лучше тебя знаю людей. У тебя одна палка на петлицах, а у меня забор целый.
Старик Матевосян намекал тут на свои четыре шпалы. Но всем было ведомо, что в начале войны на петлицах комиссара сверкали ромбы.
Шепотом передавали, будто Матевосяна вызывал Сталин и спрашивал его: почему он вышел из окружения один? В сорок первом Матевосян занимал пост начальника политуправления армии, побывал в окружении, после чего и лишился ромбов. Назначение его в училище было сильным понижением в должности. Но могло быть и хуже. И никого в дивизионе так не уважали, как старика-комиссара Самвела Матевосяна.
Командир учебного батальона выглядел строгим и придирчивым: за нарушение дисциплины и устава карал без снисхождения, «выдавал на всю катушку». Тем не менее курсанты его не боялись – на губу шли с вызовом и хвастались, что схлопотали у Краснобайки «пару строгачей».
Боялись курсанты лишь одного комиссара, но боялись по-особому, не за страх, а по совести – боялись причинить старику боль и огорчение!
– Ну, кто у нас в батальоне запевала будет? Ты? – И Матевосян пристально смотрит на смуглого, черноглазого Витьку Чеканова.
Тот смутился и удивленно переспросил:
– Я?
– Ты! Скажишь, нэт?! Зачем тогда гитару привез, если пэть нэ собираишься? Для мэбэли? Да?!
Все вокруг захохотали.
Павлик Папенков из семнадцатой очень скоро прославился на все училище исполнением лирических песен и романсов. Обладатель высокого, несколько слащавого по тембру голоса, он имел немалый успех на концертах в городе и вскоре стал кумиром устюжской публики, срывая у нее бурные аплодисменты. Курсанты Папенкова не любили – в казарме, среди своих он не пел, берег голос. В строю тоже пел редко, мотивируя тем, что голос его камерный и «садится» на воздухе. При этом Павлик покашливал и прикрывал гортань ладонью, как это делают знаменитые певцы.
Полюбили курсанты всей душою чернявого, похожего на цыгана, Чеканова Витьку, безотказного запевалу и гитариста. Вечерами, перед отбоем собирались около Витьки ценители старинных романсов и песен. Пел Витька чувственно, задушевно, с надрывом. Его горловой, будто треснувший голос проникал в душу щемящей радостью. Когда же Витька, подражая Козину, начинал романс Семенова: «Снова пою песню твою – тебя люблю, люблю», – в памяти возникали картины недавней, но такой уже далекой школьной жизни: каток «Буревестник» в Самарском переулке, я и Ника плавно скользим по льду под звуки козинской пластинки.
Особенно же популярными в Витькином исполнении стали старинные гусарские песни, припев которых подхватывали хором.
Песни гусарские лихо поются,Льется рекою вино.Пьют всё гусары, пьют не напьются,Счет потеряли давно.Сегодня мы веселы, пьяны, довольны,А завтра – на бой со врагом.И, может быть, завтра уж бранное полеУкрасится свежим холмом.Из состава выпускников нашего курса Витька Чеканов погиб одним из первых. Он не дошел до передовой. Его убили в марте сорок третьего под Красным Бором. Не довелось Витьке стать боевым командиром, и, казалось, прожил он свою короткую жизнь только ради того, чтобы радовать товарищей своих курсантов красивой и задушевной песней.
Был среди нас и еще один Виктор, по фамилии Федотов. В суете казарменных будней мало кто обращал внимание на худого, молчаливого и будто чем-то озадаченного курсанта. А он оказался поэтом. В армию попал с первого курса литературного института, и вскоре в стенной печати стали появляться его стихи.
– Убьют тебя, не иначе, – сказал как-то Федотову ротный, – непременно убьют. На войне поэтам делать нечего, там им не место!
Миновал срок учебы, и, прикрепив два кубаря на петлицы, отправился Витька Федотов на Ленинградский фронт. И не убили его ни под Красным Бором, ни под Псковом, ни на Карельском перешейке. Командир минометной роты и там писал стихи:
Мы в бой идем. Исчерчены двухверстки,и в уголках на карте полевоймоих стихов привычные наброскинемного наспех схвачены строфой.5 июня. Для оформления батальонного клуба по ротам набирали людей, умеющих рисовать и обращаться с красками, и под командой курсанта Капустина, как и я студента училища живописи на Сретенке, сколотили бригаду художников-оформителей. Нужно было методом сухой кисти писать по бязи портреты членов ЦК, готовить лозунги и плакаты, придумывать декорации для концертов художественной самодеятельности. Работы предполагались немалые, и это давало нам повод игнорировать занятия, лишний часок поспать, свободно бывать в городе и на базаре – соблазн немалый, что и говорить. Однако всем нам предстояли серьезнейшие испытания на адаптацию к армейской, казарменной среде. Необходимо было втягиваться в военную учебу и приспосабливать себя к условиям дисциплины и строя. Работы в клубе явно мешали этому процессу, создавали ощущение раздвоенности. Даже невинное рисование портретов своих товарищей, занятие, к которому я было пристрастился, выбивало из четкого армейского ритма. Вывод напрашивался сам собою: нужно выбирать. Мучили сомнения и нерешительность. Но, преодолев себя, я все-таки сделал свой выбор и никогда после не жалел об этом.
8 июня. После отбоя меня разбудили. Прижимая указательный палец к губам в знак молчания, старшина Бычков приказал мне мыть полы в казарме. Это не входило в мои планы – я хотел спать. Накануне мы долго работали в клубе, и я справедливо предполагал, что полы должен мыть кто-то другой, но никак не я. Поэтому-то я и пустился в пререкания со старшиной Бычковым. Что делать, я был так воспитан, приучен с детства к тому, чтобы везде и всюду «беречь свои собственные силы», никому не давать повода «обижать себя», но самому «на всех обижаться». Я твердо знал, что мать моя никогда бы не одобрила поведения старшины Бычкова. Говорил я долго, старшина меня не перебивал. Но лишь только я запнулся, велел мне идти за водой и тряпкой.