На войне как на войне
Шрифт:
Командир с заряжающим в один голос сказали: «Давай».
Домешек свой рассказ начал из далекого прошлого. С марта тысяча девятьсот сорок третьего года, когда 3-я танковая армия попала под Харьковом в окружение. Рассказал, как сгорел у него танк, а его самого в городишке Рогань приютил сапожник и научил тачать сапоги.
– Сидим мы, работаем. Вдруг открывается дверь, вваливается немецкий унтер. Морда лошадиная, тощий и черный, как копченый сиг. Подошел к нам, поднял сапог с отвалившейся подметкой и сует в морду хозяину: «Гляйх… Шнель… Бистра. Ди тойфель!»
– Шо це такэ? – спросил Бянкин.
– «Сейчас, быстро, черти», – перевел
– Точно, было, – подтвердил ефрейтор. – А что на это фриц?
– Да ничего. Натянул сапог, бросил на верстак алюминиевую монету, погрозил мне пальцем: «Шен, шен, кауказус. Вир верден дих безухен Абрек Заур» – и ушел. Через полчаса и я смазал пятки.
Щербак зашевелился, поднял голову:
– А где вши?
– Ты не спишь? – удивился наводчик. – А зачем они тебе?
– А вот, – начал Щербак, – когда мы ехали в эшелоне на фронт, один механик-водитель, старшина, поймал вошь, выбросил ее из вагона и сказал: «Не хочешь ехать – иди пешком».
– Можно смеяться, Гришка? – спросил Домешек.
Саня закрыл глаза и увидел, как старшина снимает с воротника вошь, долго рассматривает ее, потом бросает на землю и говорит: «Иди пешком». «Не смешно, – подумал Саня, – глупо и противно».
Печка остывала. Угли подернулись пушистым пеплом. Переносная лампочка, свисая из нижнего люка, бросала на дно ямы холодный, мертвый свет.
«Который уже час горит переноска? И ничего. А попробуй я включить рацию, заорет, что опять аккумуляторы разряжаю». Саня хотел погасить переноску, но рука невольно потянулась к куче дров. Он набил печку дровами, завернулся в шубу и по привычке подвернул под мышку голову.
Осторожно, тщательно выговаривая слова, запел Щербак на мотив шахтерской песни о молодом коногоне:
Моторы пламенем пылают,А башню лижут языки.Судьбы я вызов принимаюС ее пожатием руки.На повторе Щербака поддержали наводчик с заряжающим. Домешек – резко и крикливо, Бянкин, наоборот, – очень мягко и очень грустно. Это была любимая песня танкистов и самоходчиков. Ее пели и когда было весело, и так просто, от нечего делать, но чаще, когда было невмоготу тоскливо.
Второй куплет:
Нас извлекут из-под обломков,Поднимут на руки каркас,И залпы башенных орудийВ последний путь проводят нас,начал Бянкин высоким тенорком и закончил звенящим фальцетом.
– Очень высоко, Осип. Нам не вытянуть. Пусть лучше Гришка запевает, – сказал Домешек.
Щербак откашлялся, пожаловался, что у него першит в горле, и вдруг сдержанно, удивительно просторно и мелодично повел:
И полетят тут телеграммыК родным, знакомым известить,Что сын их больше не вернетсяИ не приедет погостить…Саня, закрыв рукой глаза, шепотом повторял слова песни. Сам он подтягивать не решался. У него был очень звонкий голос и совершенно не было слуха. Теперь Щербак с ефрейтором пели вдвоем. Хрипловатый бас и грустный тенорок, словно жалуясь, рассказывали о печальном конце танкиста:
В углу заплачет мать-старушка,Слезу рукой смахнет отец,И дорогая не узнает,Какой танкиста был конец.У Малешкина выступили слезы, горло перехватило, и он неожиданно для себя всхлипнул. Щербак с Бянкиным взглянули на него и залились пуще прежнего;
И будет карточка пылитьсяНа полке позабытых книг,В танкистской форме, при погонах,А он ей больше не жених.Но сбились с тона: спели слишком громко, визгливо и тем испортили впечатление. Последний куплет:
Прощай, Маруся дорогая,И ты, КВ, братишка мой,Тебя я больше не увижу,Лежу с разбитой головой…проревели все с какой-то отчаянностью и злобой, а потом, угрюмо опустив головы, долго молчали.
Первым поднялся наводчик.
– Надо пойти посмотреть, – сказал он.
Всем сразу тоже захотелось посмотреть. Вылезли из ямы, посмотрели… Ночь была темная, сырая, дул мокрый ветер. В доме ярко светились окна, а около двери словно из земли вылетали искры.
«Что же это такое там?» – подумал Саня, но так как ничего придумать не смог, то решил сходить и проверить.
– Сбегаю до комбата, поговорить надо. – Малешкину совершенно не о чем было говорить с комбатом. Но это был веский предлог посидеть в тепле, в обществе, скоротать время.
Не доходя до дома, Малешкин услышал рыкающий голос повара Никифора Хабалкина:
– Степан, куды ты заховал кочережку?
– Що воно такэ? – спросил Степан.
– Кочережка – палка с железякой на конце, чем в печке ковыряют, рыло немытое.
– Ну що вин лается, як кобель, – проворчал Степан и в сердцах пнул ногой пустое ведро.
Малешкин вежливо поздоровался с поваром. Никифор не обратил на него внимания. После командира части и своего непосредственного начальника, помпохоза Андрющенки, он считал себя по значимости третьей фигурой в полку. Солдаты прозвали его Никифор Хамло. Однако Никифор свое дело знал. Старался, чтобы солдаты у него были вовремя и сытно накормлены. Нередко сам на спине под огнем таскал мешки с хлебом и термосы с супом и при этом так громко ругался, что за километр было слышно.