На всю жизнь
Шрифт:
— Тогда извольте-с.
Я сижу перед овальным зеркалом в маленькой гостиной. Против него — другое зеркальце. Две свечи поставлены между ними. Все другие огни потушены.
Я одна. Дети спят. Варя читает в дальней комнатке Эльзы жития святых. Эльза уехала еще с утра в Петербург к своим знакомым. За окнами бушует метелица. Завывает ветер. В зеркале отражается коридор огней. Это мои две свечи, повторенные бесконечное число раз в его гладко отполированной хрустальной поверхности. Ни тени страха во мне — одно любопытство. Вспоминаются институтские годы. Моя подруга Нина Бухарина всегда гадала так в крещенские вечера. Уверяла,
Бесконечная световая галерея убегает вдаль, туда, где таинственно приютилась темнота. Мои глаза смотрят теперь остро и напряженно. Мои уши чутко слушают.
Раз. Два. Три…
Это часы в гостиной. Девять…
И снова тишина. Ветер на улице и ветер в трубе.
Постепенно огни свечей сливаются в два горящие факела. Глазам больно от напряжения, но оторвать взгляд от зеркала я уже не в силах. Время забыто. Окружающая обстановка перестает существовать для меня. Дум уже нет в голове, ни единой.
Что это? В зеркале что-то зашевелилось, задвигалось. Не то какой-то клубок, не то…
Вот оно ближе, ближе…
Онемевшая от долгого созерцания, я вздрагиваю и, не отрываясь ни на минуту, слежу за приближающейся ко мне фигурой. Теперь ясно видно. Это человек. Он приближается в зеркале ко мне, он спешит между рядами свечей по бесконечному коридору.
Вот еще ближе, и еще…
Я вижу сейчас его ясно. Я различаю золотое шитье мундира, широкоплечую фигуру, бледное мрачное лицо, искаженные страданием губы…
Чермилов!
Так вот он, мой суженый! Моя судьба! А я ждала увидеть другое: лавровый венок и венчание славою будущей поэтессы… О!
Я вскакиваю и, забывшись, тушу правую свечу. Но и при одной левой видение не пропадает. Напротив, оно стоит, не двигаясь, передо мною в стекле зеркала во весь рост, реальное, жуткое, близкое к правде, в двух шагах от меня, за моими плечами.
Бледное лицо, мрачные глаза и страдальческие губы. Черный немигающий взгляд впивается в мое лицо.
Невольный ужас холодит мою кожу. Я протягиваю руку к стеклу, как бы отталкивая, разрушая галлюцинацию. Потом оборачиваюсь и вскрикиваю:
— Борис Львович!
Передо мною стоит живой, действительный Борис Львович Чермилов, бледный, взволнованный.
— Простите. Я напугал вас. Но ваш лакей сказал, что вы дома с m-lle Варей. И я дерзнул без доклада войти. Ради Бога простите. Будьте снисходительны к страдающему человеку.
Он говорит отрывисто. Лицо его бело, как мел. Рука холодная, почти ледяная, сжимает мою руку.
— Что с вами, голубчик? Несчастие? Да?
Он падает в кресло и беззвучно рыдает.
— Простите. Не могу. Но вы меня поймете… У меня был друг. Это был единственный близкий, понимавший меня человек. И он умер внезапно вчера ночью, далеко отсюда, умер, случайно утонув в проруби реки.
— Как Большой Джон!
— Да, как ваш друг, про которого вы мне рассказывали. Одна судьба. Теперь я одинокий, никому ненужный. Один Мишка у меня, кому еще я дорог. Одно живое существо, которое любит меня, жалеет. Но это же не человек. А люди, знакомые, те меня не любят, боятся, чуждаются. Я такой нудный, скучный, молчаливый. Я кажусь бессердечным и злым. Но я не таков, клянусь вам. Я только несчастлив. Есть люди на свете, отвергнутые с колыбели мачехой-судьбой. Это пасынки жизни. В детстве они дикие, непонятно стесняющиеся и озлобленные ребятишки, в отрочестве — всеми обижаемые одинокие подростки, в зрелые годы — враги людей. У нас большая семья, и среди нее я был самым нелюбимым. Я был зол, драчлив, придирчив. Вырос — стал угрюм, замкнут и одинок. Я не люблю людей и их чуждаюсь. Одного Евгения, моего товарища, я не чуждался, и того отняла судьба. Говорят, я приношу несчастие, может быть, потому, что во мне много озлобления и вражды. Я любил до сих пор одну только природу и зверей. Особенно природу. А теперь…
— Вы любили еще и того, умершего, — поправляю я его.
— Да… Нет, пожалуй, я уважал его только и ему верил. Он никогда ничем не оскорблял меня, и его дружба была мне утешением. Но любви я не чувствовал ни к кому, кроме…
Он вдруг замолк, и страдальческое лицо его осветилось светлой улыбкой.
— Кроме?
— Кроме моей воплощенной мечты. Вы помните встречу с «лесным царьком» в глуши леса? Тогда-то лесной, одинокий человек увидел свою мечту, хрупкую девушку со смелым ищущим взглядом, чистую и гордую, так ласково отнесшуюся ко мне. Я долго думал об этой встрече. Потом я увидел ее в большой светлой зале и понял сразу, что хрупкая, жизнерадостная девушка, то задумчиво-грустная, то детски-оживленная и шаловливая, навсегда вошла в мое сердце и что она одна могла бы быть моим другом. Вы поняли меня?
Я молча кивнула головой. Мои щеки загорелись румянцем.
— И тут мои страдания и тоска удесятерились. Я чувствовал, что между мною и этою девушкою — огромная пропасть. Я — одинокий, нелюбимый, с тяжелым характером, угрюмый — что мог я предложить этому ребенку со светлой детской душой? Сейчас я лишился последнего друга. Евгений умер. Жизнь окончательно побила меня. Какая тоска, одиночество, какая мука!
Он закрыл лицо руками и замер.
Замерла и я.
Жалость ворвалась в мое сердце. Этот печальный, убитый горем, одинокий человек, казалось, вошел в него вместе со жгучим моим сочувствием к нему. Я положила ему на плечо руку и прошептала тихо:
— Я не знаю, что бы я сделала, чтобы вы не были так несчастны.
В одну секунду его залитое слезами лицо повернулось в мою сторону, и странный, робкий, прерывающийся лепет сорвался с его уст:
— Если бы вы могли, если бы захотели, вы бы дали мне новую жизнь, радость и счастье. Вы бы примирили меня с миром, с людьми.
Тут он на минуту умолк, обеими руками схватил мою руку и добавил:
— Милая, светлая девочка с большою душою, дорогое, любимое, обожаемое дитя, согласились бы вы быть женою скучного, угрюмого, тяжелого человека?
Что-то больно ударило мне в сердце. Могучая волна жалости, сочувствия и глубокой нежности к этому большому ребенку подхватила меня. И та же сила вырвала из груди моей тихое, но твердое:
— Да!
Как во сне помню, как мы вместе очутились в кабинете «Солнышка», где как раз в то время находилась и мама-Нэлли, как Борис Львович стал просить их дать согласие на наш брак, как в ответ отец горячо прижал меня к своей груди, а мама-Нэлли поцеловала меня в лоб, как они пожимали руку Борису Львовичу и что-то говорили ему, но что именно — того я, взволнованная, не в состоянии была разобрать. «Солнышко» и мама-Нэлли давно догадывались, зачем так часто посещает наш дом этот угрюмый, мрачный человек. Но тем не менее они взволновались.