На задворках Великой империи. Книга вторая: Белая ворона
Шрифт:
Под стуки да перестуки – разговорились.
– Вот и князь твой, бают, возвертается, – сказал кузнец. – Трясите его, как грушу! Да и мы скоро трясти станем.
Обрадовался Карпухин такой вести: князь – свой человек.
– А вы-то чего? – спросил. – За што трясти его беретесь?
– Да как же, паря, посуди сам. Приехал господин Жеребцов, земля лежит у него попусту, а нам – хоть бы горошину посадить дал! Тут и новое дело: черкашенинов с Капказу назвал, кормит, поит. А они нас – плетями! Детишкам и тем проходу не дают в усадьбе.
Карпухин глянул
– А эвон, – сказал, – бабы-то пошли… Их не гонят!
– Так ту – бабы, – намекнул кузнец. – Бабам и девкам проход к усадьбе не воспрещен. А нас пущать не велено, как падлу худу!
Радуясь, что скоро вернется Мышецкий, сбегал Карпухин в лавку. Купил бутылку анисовой, да еще пятачок остался. Совсем хорошо парню! Вернулся из лавки, а кузнец уже телегу ему грузит.
– Езжай, – говорит, – я все тебе сделал…
Поехал Карпухин, лошадка притомилась. Да и солнце палит сверху, словно угольями обсыпает. Гром не гром, а вроде стреляют где-то… «Тпрру-у», – остановился Карпухин. Нет, прислушался, снова тихо. Потрусил далее. Брыкнулась в одном месте лошадь, словно ужалили. Чуть анисовая из-за пазухи не упорхнула!
– Куда-т тебя, лешман… езжай прямо!
Глянул под колеса, а там – в пыли – темно проступила кровь. Свежая, еще не загустела. Как будто человека здесь пригробили. Страшновато стало мужику – гикнул, присвистнул, помчал окольными да проселочными, большака избегая, стегали кусты по лицу…
«Дела серьезные, – думал парень. – Говорить ли? Не, с полицией только свяжись, потом затаскают. А мое дело – мужицкое, вот и князь к нам едет – небось поможет. Нешто воспрянем?..»
– Ннно, болячка сибирская… Ннно-о!
Вернулся на выселки поздно, свалил плуги.
– А у нас странничек, – сказали ему бабы. – Сподобил господь бог, ныне вот отчитывает нас, как жить всем надобно…
В самой большой избе – полно мужиков и баб. Притихли ребятишки. Слушают. А за столом, в свете керосиновой лампы, сидит верзила – под самую притолоку. Плечи – во, борода рыжая, а крест (мамоньки!) – хоть на могилу его ставь, такой большой.
Сидит странник и половником щи из миски наворачивает.
– Пострадал я, – говорит, – пострадал за народ святой. Потому и сам в святости ныне пребываю. Да и кости у меня зацынжали! А вы, бабы, не журитесь: по пятницам блудно жить можно. С мужиков своих спрос о том делайте… Это синодские не велят, а я разрешаю. Зло все на Руси от коммунаров да помещиков. Вы их жгите! А я приду – еще и керосинцу вам подбавлю…
Увидел он Карпухина и вытянул к нему волосатую лапу.
– А ну, – сказал, – ты што за пазушкой утаил? Дай-кось сюды! Неча тебе одному радоваться…
Карпухин вынул анисовую, а бабушка Агафья подолом обтерла чашечку и поклонилась страннику:
– Выкушай, батюшко. Дело вечернее… Эка чашечка, с ручкой!
– Не надобно. У меня пропорция иная…
Приставил странничек бутыль к пасти и выкушал водку до самого донышка. Мужики понимающе заволновались. Бабы пригорюнились. Да тихо взвизгивали
– А посуду пустую побереги, – сказал странник, показав всем бутылку. – Ее в лавку обратно сдать можно. Ежели десять таких косых сдашь – глядь, и опять сороковку купить можно… Вы это, мужики добрые, учитывайте! В хозяйстве пригодится…
– Документ… есть? – громко спросил Карпухин.
– А крест видел? – ответил странник, вглядываясь в темноту избы, наполненной вздохами и печалованиями. – Ты, тарпан худой, у кого справку пытаешь? У самого святого Евлогия! Да меня сам царь жалует. Губернаторы от страха при мне…
– Ты царевым именем нас не обстукивай! – смело выступил Карпухин. – Что ты есть за поджигатель такой? Эй, мужики, вяжите его… Гони мальца к становому – он рассудит твою святость!
Тут святой Евлогий так врезал ему в ухо, что земля завертелась. Мужики кинулись было на защиту старосты, но Евлогий вмиг поклал их вдоль избы, словно поленья. В ужасе полегли на пол бабы. Хрястнулся Евлогий в печку, посыпались кирпичи и детишки.
– Я вам добра желаю! – ревел он. – А вы справку просите?
Как ни висли на нем, остановить не могли. Всех раскидал Евлогий, мрачно вещая и пророча кары господни, и ушел в степь.
Далеко-далеко ушел, раздвигая душистые травы.
Он шел на голоса Уренской лавры – на звоны колоколов…
Ну и тоска же в Запереченске!
Единственное развлечение – к поезду выйти, на перроне потолкаться. Барышням – новые туфельки показать, а сильному полу – пива на станции выпить. Скоро обыватели привыкли и к Борисяку. Таких, как он, много по провинциям ездит: чем-то приторговывают, чем-то спекулируют, – им-то что, люди коммерческие, вольные. Конечно, как и все запереченцы, хаживал Борисяк-Прасолов на вокзал, пил пиво в буфете станции – кавалер что надо! Усы, котелок сверкает, пиджак с искрой…
Машинист набирал воду в паровоз перед последним прогоном до Уренска, когда Борисяк, пройдясь по перрону, остановился и стал с любопытством разглядывать громадные раскаленные колеса. Казимир спрыгнул с трапа, наклонил масленку над шатуном.
– Как литература? – спросил Борисяк в сторону.
– Разошлась. Даже не хватило на всех.
– Никого не загребли из наших? Все спокойно?
– Вроде бы… А ты, Савва, уходи сейчас. Сматывайся отсюда.
– А что? – спросил Борисяк.
– Едет, – ответил Казимир. – В третьем вагоне. Еще увидит…
– Он?
– Да. Везу его… Прощай, дружище, уже гонг!
Быстрым шагом Борисяк направился в буфет. Медленно проплыли перед ним первые два вагона. И вот, в окне третьего, он разглядел знакомую сухопарую фигуру человека, сверкнувшего стеклами пенсне, – человека, с которым как-то странно связала его судьба.
А за вагонами первого класса потянулись громыхающие теплушки, натисканные рванью и голью переселенцев. Дети наивно (еще не ведая, что их ждет) махали руками уходящей станции, которая пропадала вдали… Вспомнил Борисяк безрадостное Свищево поле.