На задворках Великой империи. Книга вторая: Белая ворона
Шрифт:
Сергей Яковлевич положил на плечо старику свою руку.
– Мой преданный старый драбант! – сказал, прослезясь.
Ощутив всю торжественность момента, Огурцов встал с дивана.
– Похмелиться бы… – поежился.
– Не будем качаться, – сказал ему Мышецкий. – Стойте уверенней, служба продолжается!
Глава четвертая
– Ну, Сергей Яковлевич, спроворим двухспальную?
– Это что такое?
– А так: по две рюмки сразу, – пояснил Огурцов.
–
Выпили по две рюмки дешевого коньяку «Яффа». Покривились.
– Лошадей! Будут меня спрашивать – я в тюрьме.
Огурцов быстренько спроворил для себя и третью:
– Да уж спрашивают!
– Кто?
– Жеребцовские мужики. Плачутся.
– Потом. Сейчас не до них…
Еще издали заметил князь смотрителя капитана Шестакова: рот в улыбке – от уха до уха, ярко сияет начищенная медаль «За сидение на Шипке». Сергей Яковлевич выпрыгнул из коляски напротив острожных ворот.
– Господи, радость-то какая! – сказал ему Шестаков. – Вот и вы, князь, вернулись – хорошо. Да и времена нынеча к лучшему!
– Охотно верю, капитан. Времена изменились. А у вас?
– Посмотрите на забор, князь… Сколько лет одни гнилушки торчали! Собака ногу задерет – и валится. А теперь лично написал господину Трепову, и вот-те – любуйтесь: хоть из пушки бей!
Глядя на новенький частокол, князь невольно вспомнил свой разговор с Дурново, как он настоятельно советовал ему идти по тюремному ведомству, да и Сани Столыпин прицел имел выгодный – на тюремные темы! Сергей Яковлевич велел смотрителю провести его исключительно по камерам «политиков»…
– А прокурор часто бывает? – спросил Мышецкий.
– Ныне политикам – мое почтение. Не только здешний или казанский, но и московский прокурор наведывается… Пасюк! – позвал Шестаков унтера. – Тащи ключи от тринадцатого до двадцать восьмого номера… Да книгу! Книгу мою прихвати!
Исполнительный Пасюк принес ключи и книгу арестантов.
– Пойдемте, ваше сиятельство, – кашлянул Шестаков, сняв фуражку и крестя себя, словно вступали в храм…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Плюнул капитан на пальцы и листанул свои «святцы»:
– Камера шашнадцать: Волокитин… эсер – не дай бог!
Навстречу князю поднялся стройный молодой человек.
– О! – шаркнул он любезно. – Кого вижу? Значок кандидата правоведения… В таком случае позвольте мне выразить протест противу того ярлыка, который мне навешивают неграмотные судьи. Я уже давно не эсер, а – эксист-синдикалист!
– Пьяница вы, сударь, а не… это самое, – вставил капитан.
– Какой срок? – спросил Мышецкий у смотрителя.
– Всего-то четыре годочка… Пролетят незаметно, ерунда!
– Ну вот, – рассудил Мышецкий. – Четыре как эсеру. А как эксист-синдикалисту вам дадут еще больше. Ибо, верьте мне, все новое в практике вызывает бульшую реакцию властей…
Следующая камера.
– Лейзер Фейгин, пятерку получил, – прочитал Шестаков; перед князем стоял щуплый юноша еврейчик, и Сергей Яковлевич спросил его – за что столь суровая кара?
– Видите ли, – быстро заговорил арестант, – я сионист-социалист и стою на платформе полного возрождения великой еврейской нации! Довольно блуждать в изгнании, вызывая презрение у одних или обидную жалость у других. Пусть гении великого еврейства – все эти Спинозы, Рубинштейны, Гейне, Мендельсоны, Левитаны и Антокольские расцветают у себя дома, на своей земле, а не на чужбине. И вот тогда великое еврейство заговорит на весь мир…
Мышецкий резко пресек речь сиониста:
– Господин Фейгин, за Мендельсона я не ручаюсь. Но ни Левитана, ни Антокольского я вам никогда не отдам. Они принадлежат русскому народу. Да вряд ли и они согласятся, послушав вас, порвать с Россией, которая и определила их творчество… Закройте!
Лязгнул один замок, заскрежетал другой.
– Степан Гулькин… подследственный… антимилитарист.
Держась за спину, поднялся с тюфяка робкий и тихий дедушка. Седой – как лунь. И приставил к уху ладошку, такую корявую и широкую, как лопата. Исконный русский хлебороб!
– А вшей нетути, – сказал князю он ясно. – Ишо вчера приходили. Искали. Вот клопики – те да, иной час мелькают…
– Дедушка, – спросил его князь Мышецкий, – за что вы, дорогой мой, сидите здесь? Скажите честно: что вы сделали?
Старик крестьянин горестно затряс белою бородой:
– Кабы знать мне, сынок, за што сиживаю? А то ведь нихто и не скажет по-людски. Какое-то слово мне приписывают. А я, вот крест святой, таких слов николи и не говаривал…
– Подстрекал своих односельчан, – подсказал из-за спины князя Шестаков, – чтобы отказались идти на военную службу…
– Верно, – подхватил дедушка. – Про то самое баял на сходках. Потому как Пония там якая-то завелась. А што она нам, Пония-то эта самая? Нешто и без Понии не проживем?
– Все понятно, – сказал Мышецкий. – Закройте!
Еще одна камера.
– Федор Зайцев… семь лет… Встать! Губернатор идет!
– Ничего, сидите, – сказал Мышецкий, ступая через порог. – Что вам поставлено в вину, сударь?
– Забастовки, – ответил Зайцев сумрачно.
– И – все?
– Ну, и… боевые дружины. Тоже!
Князь немного потоптался – спросил, ради вежливости:
– Не желаете ли что-либо выразить?
– Нет, – сказал Зайцев, улыбнувшись. – Да и какие могут быть претензии, господин губернатор? Я ведь знал, на что иду… Ну, поймали. Ну, посадили. Так что?
Хлопнула дверь, провернулся со скрипом ключ.
– А здесь кто? – спросил Мышецкий.
– Гляньте… резерв, – пояснил Шестаков.
Сергей Яковлевич задумчиво шагнул в пустую камеру, оглядел серые тусклые стены. Гвоздем, ногтем, осколком стекла вырезали «политики» печальные надписи: «Иду на кару. Соловей»; «Своякин провокатор. Передай по этапу»; «Проклятье душегубам!» В глазах было пестро от этих надписей, то вызывающих, то жалобных, и вдруг резануло знакомое имя: «Кобзев-Криштофович, умер…»