На золотом крыльце сидели
Шрифт:
— Ева, — тихо обратился ко мне Глухов. — Я никогда не думал, что... — сейчас скажет какую-нибудь глупость, жду я. И пока он медлит, пробую угадать, какую именно. «Я никогда не думал, что буду заниматься катодами, а теперь, представьте, мне это даже нравится». Или еще какую-нибудь недомысль. Надеюсь, у него хватит вкуса не сказать мне: я никогда не думал, что мне может понравиться женщина, с которой я вместе работаю. Скорее всего, он сам не знает, что сказать после «я никогда не думал, что». Я не помогаю ему. Я без внимания верчу головой. Такая фамилия, Глухов, боже мой, ужас. Все-таки, человек
— Я никогда не думал, что сам себя могу поставить в такое жалкое положение и еще так долго его терпеть неизвестно зачем. Вы смотрите на меня, как на идиота, и я подтверждаю это, оставаясь здесь сидеть. Пожалуй, я пойду, а? — наконец говорит Глухов.
— ...старик травник, он чай не пьет. Он считает, что пить и есть надо только то, что растет там, где ты живешь. Ничего привозного, ни винограда, ни чаю... — ведет свой разговор Рудаков, а Зина слушает его наготове с занесенным над чашкой чайником.
— Да бросьте вы, сидите, — говорю я Глухову. — Сейчас пойдем танцевать. А то как бы нас в институте не заперли. Придется тут жить два выходных до понедельника.
Рудаков услышал:
— О, я согласен!
— Пойдемте танцевать! — заключает Зина.
Это она боится, как бы ее не заподозрили в желании остаться с Рудаковым в институте запертой на выходные дни.
Мы с облегчением, что нашлось дело, идем вниз. Я думаю о том, что зря не родила еще одного ребенка. Не торчала бы сейчас на дискотеке. Жила бы в забытьи забот короткими перебежками — от одного дела до другого, — а они расставлены близко, — и не было бы у меня для обозрения такой точки, с которой я могла бы увидеть начало жизни и ее конец и ужаснуться.
Мы спустились вниз, но я не танцевала, нет, я дождалась, пока Демис Руссос сплачет свою жалобную песню, и незаметно ушла оттуда.
Или нет, не так...
Зачем я вру? Не знаю...
Мне бы все это забыть, чтобы заново надеяться дальше.
Враг
Сам же звоню — и сам бросаю трубку.
Через полчаса набираю снова. Алексей вздыхает, выражая последнюю степень долготерпения, но упорствует на своем.
— Я на твоем месте бросил бы всю эту... И пошел слесарем на завод. По крайней мере, хоть польза.
Это друг!.. Спасибо, говорю, ты всегда найдешь, чем утешить. А я, говорит, тебе не гейша — утешать.
— Зря я только с тобой время трачу. Найти бы где умного человека посоветоваться.
— Сам мучайся.
— Я его доклад
— Никому не сознавайся, — говорит, — про бессонницу. Это стыдно. Это значит, человек не наработал на отдых. Представь себе пахаря — чтоб он ночью не мог заснуть? Это ты не заслужил сна.
Катается по полу пух тополиный перекати-полем. Смирные тополя во дворе уже месяц с самым кротким видом душат своим пухом целый свет.
Маюсь дальше.
Открыл книгу — философ считает, что сознательная нравственность разрушает себя, как не может сохраниться в целости препарируемое для изучения животное.
Значит, наш инстинкт — бессознательно — должен сам знать, как поступить. В детстве, помню, читал «Робинзона Крузо» и удивился: «...росли плоды. Я попробовал — плоды оказались съедобны». Какое доверие к вкусовым рецепторам!
Мой инстинкт толкает меня: жги, коли, дави своего врага. Пытаю сознание — оно не знает.
...Дочке было года полтора, гулял с ней на детской площадке, и подрались два мальчика лет шести. Она у меня еще и ходила-то нетвердо, а тут немедленно заковыляла на выручку слабейшему. Пока добежала, драка кончилась, мальчишки расцепились, но она, безошибочно угадав нападавшего, толкнула его; он уже отходил прочь и ее толчка почти не заметил, а она преследовала его с грозными восклицаниями.
Вот ведь не оглянулась же она на меня, чтоб узнать, как ей поступить. Ее вел точный инстинкт, и ему она верила больше, чем нам вокруг — нам, не шелохнувшимся.
Спросить бы сейчас у нее, как быть. Да она в лагере. И выросла.
Жаркое лето.
Вчера в трамвае впереди меня сидела девушка, спина голая. Сидишь, не знаешь, куда деваться. Все понимаешь — и безоружен! А потом ее зажмут в темном переулке, и она же будет обижаться.
У Монтеня читал: одну вот так же поймали, и она рассуждает: «Впервые я получила наслаждение, не согрешив». Да они что, сдурели все? — не согрешив... В конце концов, у нее был выбор: бороться насмерть. А раз уж выбрала жить, раз уж ухитрилась еще и п о л у ч и т ь н а с л а ж д е н и е — какое простодушие считать себя безгрешной!
Нет, решительно все свихнулись.
Инстинкт пропал, выродилась интуиция.
Это ты, Дулепов, это такие, как ты, — вы всё перепутали в этом мире нарочно, чтобы и получать наслаждение, и считать себя безгрешными!
Я пристрелил бы тебя, Дулепов. Тысячу раз, думая о тебе, где-то там, в моем мальчишеском (или не мальчишеском) подсознании, я осуществлял это движение: медленно поднять прямую руку, снабженную компактным умелым металлом, навести, прицелиться в рыхлую твою мякоть, Дулепов, в твою заборовевшую шею, в огрузший твой огузок.
Пришла наконец-то Зина.
— Ты чего такой опухший? Квасу много пил? В жару вообще не надо пить.
— Поехали купаться!
— Сейчас, приготовлю поесть.
— После приготовишь.
— Нет, сейчас.
— Почему ты никогда не сделаешь, как хочу я?
— Я всегда делаю, как хочешь ты. Через час ведь ты захочешь есть.
— Пойдем купаться!
Это я уже капризничаю. Она даже рассердилась:
— Ну не драматизируй! Может, он, Дулепов, искренне считает твою тему бесперспективной!