На золотом крыльце сидели
Шрифт:
Я скис:
— Ждать пятьдесят лет?
У моего дела не было такой самоходной силы.
Ну и пошли отсюда...
(А еще — я не рассказал — я ведь писал телегу на Дулепова в партбюро. Писал, писал, сочинял, потом позвонил Алексею и зачитал ему текст по телефону. Он все выслушал, сперва давал советы, что убрать, что оставить, что поправить. А потом вдруг говорит: знаешь что, никогда не пиши никаких бумаг ни в какие места и органы. Сказать вслух можешь что угодно, но бумаг — никаких! Разница необъяснима, но слишком существенна!
Он так разволновался, так расстроился. Ладно-ладно, говорю.
Как
И вопрос этот сразу отпал.)
Тут меня еще показали нечаянно по телевизору. Шла американская техническая выставка, я там очутился — а тут как раз телевидение. Указали на меня как специалиста, чтоб прокомментировал. И начал я что-то там произносить, описывая руками круги могучего смысла, — а остальное, дескать, элементарно. (Это мы, когда учились еще в институте, один преподаватель давал нам демократическую возможность — самим иногда читать лекции. Заранее готовишься, восходишь на кафедру и поучаешь своих товарищей. Страшный соблазн. Расхаживал у доски Миша Арцимович, небрежно писал выкладки, целые звенья пропуская: ну, а остальное элементарно! — а мы, дураки, сидели, рты разинув, стыдясь, что не понимаем. Думали, и правда элементарно...)
Ну, когда я увидел себя по телевизору... Иногда полезно взглянуть на себя со стороны. Не надо мне вообще высовываться. Где-то читал в старинной насмешливой книге: стоит в церкви дама, вся из себя, свысока поглядывает — а по ее платью ползет вошь.
Ну я и затих. Замолк.
Только каждую седьмую ночь — как заведенный. Репетирую, высказываюсь, разоблачаю. Иду к прокурору.
— Товарищ прокурор!..
И так далее.
Интересно, причиняю ли и я ему такие же муки?
И вот, когда я задал себе этот вопрос, я понял, что потерпел поражение.
Ведь победой над ним было бы полное забвение.
Говорят: кого поминают, у того уши краснеют. Или икота начинается. Или он в гробу переворачивается. Примета такая. Короче, тот, кого поминают, ощущает прилив некой энергии, импульс питания, который немедленно производит в нем тепловую работу.
Значит, я своим постоянным поминанием креплю и питаю врага энергией моей ненависти, а он, как паразит, ходит, греется теплом моего бедного сердца, которое я трачу на него, вместо того чтобы на дело.
Да чтоб он сдох, ни на секунду больше не подумаю о нем. Много чести.
Мы долго и подробно обсуждали с Алексеем научные основы моего энергетического взаимодействия с врагом на расстоянии. Хоть диссертацию пиши.
Со сцены в зал упирались софиты — прямо в глаза: столичное телевидение снимало конференцию.
В боковых рядах всего по четыре места, я сидел один — и ко мне без труда прямо посреди речи пробрался Воронухин.
— Я всех о вас спрашивал — и вот мне вас показали, — счастливо сказал он. — Как ваши дела? — Спохватился: — Да, я не представился: Воронухин.
Скромность — как будто кто-нибудь в этом зале мог его не знать!
— Вы меня ни с кем не спутали? — (Я его перескромничал.)
— Да как же, мне на вас указали, — улыбался он, — а теперь я и сам вижу: это вы. Облик человека имеет ту же структуру, что и его способ мышления. Человек-то весь изготовлен по одной формуле, и все, что он может из себя произвести, тоже подчиняется
Он, что называется, балдел, Воронухин, с мальчишьей безудержностью, как будто черт его тыкал в бока и щекотал, а он должен был этого черта утаивать на людях — и они были как заговорщики перед окружающим серьезным человечеством.
Ну вот, сказал я себе, дают — бери. Вот ты бился-бился снизу башкой об лед, а тут тебе сверху — нате — спасительная прорубь: вылезай, дорогой, говори, чего просишь. Напрямую говори, без посредников.
— Вас в президиум вызывали, а вы опоздали, — сказал я от смущения.
— Это я нарочно. Я президиумов боюсь. У меня такое предчувствие: как только я присижусь в президиумах — все, я кончился.
А ведь знал я, всегда таил эту детскую веру — что как в сказке: настанет день, подойдет кто-то и выразит: о-о-о!
— Ничего, что мы с вами во время доклада разговариваем? — Я робел все-таки, как школьница перед директором.
— Да все только ради этого и собираются, оглянитесь. Ну, так как же ваши дела? Как работа?
Кем бы я был, если б стал жаловаться? Дела у меня прекрасно.
— Такое можно услышать только от сибиряка. От москвича вы этого не дождетесь. — Воронухин веселился, как будто шла не просто жизнь, а специальный — для того, чтоб радоваться, — праздник. Готовность радоваться предшествовала причине и находила ее во всем.
— Такие-то результаты мы получили в последнее время, — бубнил я, скромно пропустив его лестное замечание.
— А как у вас с жильем?
Вот сейчас возьмет и позовет к себе работать («Мне нравится, как вы мыслите...» — пелось и повторялось где-то у меня в позвоночнике). Если позовет, соглашусь я или нет? — примерился я. Но нет, не подошло. Не впору. Не люблю, действительно не люблю Москвы. (В метро какая-то дама уперла мне в спину угол своей книги и читает. Я зажат. Вертел-вертел шеей: «Извините, а нельзя вам эту книгу дочитать после?» — «Я что, вам мешаю?» — «Да, мешаете». Помедлила секунду, потерпела — и высвободила с наслаждением: «А мне наплевать, мешаю я вам или нет!» Приличная вполне дама. Это их московская жизнь довела до такой ручки.)
Я успокоил моего высокого внезапного покровителя:
— Спасибо, у меня все есть, не отвлекайтесь, пожалуйста, на мой быт.
— Как там дела у Медведева? — переключился он с благодарностью. — Мы с ним когда-то учились вместе и дружили. Да и сейчас, но дружба — она ведь как технологический процесс: требует непрерывности. Разъехались — не писать же друг другу письма!
Вот Медведев, поганец, никогда не говорил!..
— Медведев — надежнейший человек, — подтвердил я. (Одобрил, сволочь, его выбор. И как он только обходился без моего одобрения?) — Сейчас, правда, у него тяжелое время: развелся с женой.