На золотом крыльце сидели
Шрифт:
Вот так живешь, — думала она, — а потом прорежется, как зуб мудрости, такая вот минутка, и не дай бог.
Она вырвалась к берегу, на незнакомое место. На открытом мысу деревья трепало ветром и мотало из стороны в сторону. Гошка прав: настоящий шторм. Неслись непробиваемые тучи, ветром косило кусты.
И вдруг последнее солнце пробилось в прореху неба, тучи взорвались и закишели белым огнем, бока волн и мокрые коряги на песке яростно осветились, все дрожало, извергалось, деревья метались и расхлестывали пламя солнца, а столбы света нерушимо упирались в берег: свадьба жизни и смерти, а на песке,
Окаянное, окаянное место.
Все-таки ночь они провели благополучно. И Алина ничего, приплелась в темноте к костру, а ведь Люся думала: ну все, сейчас она утопится в этой пучине, чтобы потом тоже летать, и пусть, думала, может, ей так лучше будет. Лучше, чем устраивать благополучное гнездышко с занавесками, с камином. И Люся не потревожила ее на коряге и ушла потихоньку к лагерю, к костру.
Она сказала, что Алина придет, что искать ее не надо.
Она сварила ужин.
И действительно, Алина пришла. Нет, живуч человек, слаб. Так подумала с огорчением Люся.
Устроились в палатке: Гоша с Люсей посередине, а те по краям. Чтоб, значит, не прикасаться.
Мужчины легко заснули здоровым сном. Люся и Алина лежали рядом и притворялись спящими, чтобы молчать. У обеих было безутешное чувство — только разное.
Потом Люся тихонько выползла из палатки и сидела на берегу одна. Тихая была пустынность. Вода, материнское вещество. Хотелось уплыть и спрятаться в глубь нее.
Ветер перестал. Небо очистилось, но остатки волн еще выбрасывались на берег вместе с отражением луны. Потом луна закатилась за хмарь, и вода погасла.
Люся знала, что никто не выйдет из палатки и не потревожит ее. Некому было следить за ней с пристальным чувством любви и заботы. Ей предоставлено было жить в благополучии, и у нее была компания приятелей против скуки. И не было у нее кого пожалеть — разве что себя.
Напрасная моя плоть, — думала Люся, — скоро, скоро все кончится. Никто не прилетит.
Грибы она замариновала.
Алина сдалась. Как уже выяснилось, слаб бедный человек, Они с Костей решили пока не расписываться. «Ведь я даже не разведена», — неловко сказала Алина Люсе и опустила глаза.
Однако по настоянию Костиной мамы собрали небольшую вечеринку. Шампанское.
А Люся не пошла, она что-то расхворалась: с недавнего времени душевные огорчения стали отражаться на ней физически. А раньше это было по отдельности. Гошка пошел один, ответив ей: «Как хочешь». В соответствии с принятым у них невмешательством в дела другого.
Молчи
Так напевал
Ловко починил, мне бы так ни в жизнь не сообразить. Толковый был мальчик. И отправились мы на охоту.
Отплывает теплоход наш в Тихий океан, валится, валом валит мягкий снег, на палубе кидаются снежками. Промыло воздух снегом, профильтровало — и пахнет чистым сухим электричеством — как под кварцевой лампой. Ультрафиолетовый воздух.
Матросики наши вылепили прямо на палубе снежную бабу. Видимости никакой. Трудно будет вести корабль.
Лыжи были на валенках. Зимние каникулы, рождественские морозы, середина континента, а мы отправились на охоту — на двоих с одним ружьем; мы шли по лесу, он впереди; редкие березки, блистающая пыль с них осыпалась, наст сиял, кололся тысячью игл, к счастью, мы не встретили жертвы для убийства; он шел впереди на лыжах и то напевал, то насвистывал: «Вода, вода, кругом вода...», а я замирала, глядя и слушая, растворившись в любви к нему вся, без осадка.
На дальнем пирсе кто-то черный, сквозь смутный снежный занавес, обнимает снежную бабу в одинаковый с ним рост.
Тишина; тише, чем в снегопад, не бывает.
Ребята кидают снежки на причал. Оттуда несмело летят ответные. Бегут опоздавшие пассажиры. Уже несколько раз поднимали и снова опускали трап. Наконец подняли окончательно.
Два буксирчика деловито оттянули нас за бок от причала и отбежали в сторонку. Заработали наши двигатели. Грянул марш «Прощание славянки». Кто уцелеет? Я всегда плачу. Я славянка, и я прощаюсь.
Прощай, охотник, мой мальчик. Хорошо, что мы ничего не убили тогда, потому что летом перед тем — убили. Я убила. Вынырнул сурок и вытянулся дудкой, подсолнухом, насторожившись у своей норки. Моя очередь была стрелять, и он упал. Мы даже не взяли его, мне сделалось худо, хотя никогда я не смела вблизи моего мальчика иметь какие-либо личные ощущения, кроме нестерпимого, неразрешимого, безмолвного обожания.
Он увидел, каково мне, и, ни слова не говоря, увез меня оттуда на мотоцикле, поступившись своим очередным выстрелом.
Когда приехали домой, Нянька добродушно сказала, что зря не взяли сурка: у него полезный жир.
Ну вот, а зимой он опять позвал на охоту — и я иду, и попадись дичь и повели он выстрелить — не поколебалась бы, потому что рядом с ним меня не было вообще. Так я любила: себя не помня...
Пассажиры все устроились; час-другой — и выйдут из кают, начнут обживаться, гулять по палубам, коридорам, лестницам и переходам и тайком присматриваться друг к другу — примерять к себе. Известно. Надежды, у кого внятные, у кого нечаянные. Плыть долго, будут завтраки-обеды-ужины в ресторане, вечера в цветно-освещенном баре, танцы в музыкальном салоне и, неизбежно, зарождение любви или чего там. Пора кончать с этими плаваньями, нагляделась вот так.