На золотом крыльце сидели
Шрифт:
Мне стало смешно: вот ведь у него горе — а ему любопытно. Я вспомнила, как он вчера смотрел на Ольгу у телефона: видно было, что несоответствие ее возраста и вида причиняло ему какое-то неудобство, какое-то, может, даже страдание и обиду. И вот: поднялся, смотрит. Скосился вниз, как любопытный медведь.
А я тоже хороша: жизнь кувырком, а я развлекаюсь, глядя на него.
Пораженный в самое свое воображение, он отошел от окна и снова влез под одеяло.
...Они с матерью в молодости тоже собирались жить по-новому: красиво и необычно. Да жизнь как-то незаметно их победила и вогнала в колею. Мать стала бабой. Он стал мужиком. А ведь они были передовая молодежь культурной революции, родились в семнадцатом
Активистами были, боролись с темнотой, невежеством и религией.
А потом все эти гармошки-частушки — и копилась, копилась отцова вина, — и до того дошло, что, когда началась война, он чуть не с облегчением, чуть не с радостью ушел: избавился. Думал: может, хоть убьют.
Это он как-то спьяну в обиде проговорился. Мол, я от матери за всю жизнь слова доброго не услыхал.
И прочее.
— Лиля... — тихо позвал он и привстал, скрипнув раскладушкой.
— Что? — вдруг Мишка опередил шепотом — чтобы, значит, не дать меня разбудить. Выходит, тоже не спал.
Веселая жизнь!
— На работу все ушли! — беспокойно прошептал отец.
— Ей к половине одиннадцатого.
Я ревниво вслушиваюсь, к а к он обо мне говорит, как он говорит «ей»? И вот: он хорошо говорит «ей», он как родной говорит «ей»! Что же это, ничего не понимаю...
— А. А чё не спишь?
— Так...
— Красота-то какая: утро, а в избе тепло, не надо вставать топить.
Мишка не ответил.
Отец вздохнул для завершенности диалога, беспокойно повозился, и снова тишина в доме.
Я вспоминаю наш дом, наш домашний дом, где надо вставать топить, нашу семью...
У крыльца лежала (и сейчас, конечно, лежит) врытая в землю булыжная плита. Я ее мыла тряпочкой. Плита за день нагревалась солнцем и хранила тепло до полуночи. Мы прибегали с речки, накупавшись до посинения, и ложились на нее греться. Теперь плиту, наверное, больше не моют. Сначала вырос Анатолий, а потом мы с Витькой.
Мама как-то спросила под хорошее настроение: «Толя, а помнишь, как отец с войны вернулся, еще ледоход на реке был? Отец еще снегиря тебе привез, свистульку такую глиняную, а?» Нет, Анатолий не помнил. Он из всего детства только и помнил, как грелся после речки на булыжной плите, да как лежал в больнице, и мама носила ему драники из картошки, — а он их лопал.
Мама даже обиделась: не помнит...
Анатолий у нас странный. Витька — тот как живое дерево, с ветками и листьями, а Анатолий — как ствол, технически обработанный под столб или мачту, по назначению: ничего лишнего! Он в институте занимался лыжами, и у него хорошо получалось. Говорил: «Нравится мне это дело: бежишь себе, легкие и сердце работают, здоровье копится». И к невесте в гости ходил: «Приду, — говорит, — родители пригласят к ужину — я ем внимательно, чтобы весь калорийный домашний продукт в мышцы усвоился. Это тренер так учил: есть и работать на лыжне надо одинаково пристально, чтобы мышцы работали не машинально, а как бы сознательно — тогда будет больше отдачи».
А мама ревновала его к этой невесте и ее городским родителям с их калорийной пищей. Строжилась: «Смотри!», а Анатолий ее успокаивал: мол, никакого баловства, спортивный режим — прежде всего. Но невеста Маша все равно забеременела, он быстренько женился, переехал к ее родителям и уже каждый день стал хорошо питаться.
Теперь они давно живут отдельно и наращивают свое благосостояние. Маша работает на мясокомбинате...
Мишка один раз с ними встретился и больше не захотел.
Вот и отец не хочет.
Я думаю, он и ко мне не поехал бы, живи Витька не в своей деревне, на соседней с родителями улице. Витька лучше нас обоих. Куда нам до Витьки! А в детстве я на него губу
— Какого года рождения? — перебивает Витька.
— А кто его знает, дворовый, породы у него не было, не то, что сейчас собак разводят — паспорт на них, такая порода, сякая...
— Да нет — Григорий Ефимович какого года рождения? — А, Григорий Ефимович!..
Тут дядя Коля морщит лоб и загибает пальцы, усердно вычисляя. А у народа терпение давно вышло и, пользуясь тем, что Витька отвлек дядю Колю на себя, их бросили и ведут свой застольный разговор дальше — уже не про собак, а про чью-то тещу. Но тут Николай, спохватившись, догоняет упущенное внимание и выкрикивает скороговоркой, что вот этот самый пес лели Васены и Григория Ефимовича имел такую силищу, что всех собак в деревне спокойно давил! Вот так! Засим он опрокидывал свою рюмку, морщился, а Витька заливался тихим душевным смехом.
И какую он находил во всем этом радость? Тогда мне казалось, что он так охотно роднится с родней и дружит с мужиками, потому что сам он есть деревенский лапоть, и судьба его — всю жизнь прожить заодно с ними простейшим органическим существом. Так оно, в общем-то, и случилось, но теперь я не чувствую никакого превосходства над ним. Я теперь завидую: почему я не научилась так просто, так любовно, так мудро жить на свете, как Витька?
За книгами Витьку застать было невозможно, особенно летом: то на покосе с мужиками, то на полевом стане, то в мехмастерских. После школы, как я и предвидела, он никуда не поехал учиться. Мама смертельно на него обиделась: «Мы в люди не вышли, так думала, хоть дети... А они — вон...» — и плачет. Но ничего, после ей даже понравилось: сын-то дома, при ней. А Витька и без диплома теперь главный инженер. Он от рождения был механиком, и учиться ему было незачем. Послушает мотор минутку — и тут же диагноз поставит. Мол, жиклеры надо продуть в карбюраторе. Еще пацаном был — мужики шли к нему, если непонятная неисправность в мотоцикле. Глянет, засмеется: «Да у тебя ж бобина подсоединена неправильно: контакты наоборот». Со всеми мужиками на ты, как товарищ по общему делу.
И к бабке Фене ходил постоянно, еще когда она не слегла и жила одна в своей хате. У нее пахло убожеством, прокисшим чем-то, — я не могла, а Витька приходил, сидел, разговаривал — и не из какого-нибудь там долга, а из собственной надобности попроведать родного человека. Она его заставит тут же что-нибудь сделать в доме: он делает, возится — спокойно, по-мужицки, не торопясь вернуться к своим делам. Впрочем, он и не отличал — свое дело, не свое, ему это было одно и то же, лишь бы срабатывать потихоньку общую гору работы, чтобы она становилась меньше.