На золотом крыльце сидели
Шрифт:
И тогда я кинулась к телефону с последним отчаяньем и набрала номер Льва Славикова. Думала, скажу сейчас: приезжай — и все. Приезжай хоть ты.
И будь что будет.
Ну, разумеется, если трубку возьмет не жена. ...А хоть бы и жена — скажу: мне Славикова! Потребую.
Трубку снял он.
— Здравствуй! — моляще произнесла я, уверенная, что больше ничего не понадобится говорить. «Ну вот, — было в этом з д р а в с т в у й, — ты хотел — и вот пожалуйста. Я, наконец, звоню. Я, наконец, жду тебя. Ты счастлив?» И он, все это услышав, закричит: «Я сейчас, сию минуту!», бросит трубку и помчится хватать такси.
Но ничего
— Что ты делаешь? Телевизор, наверное, смотришь?
Подумав, он ответил:
— Да.
Видимо, никакой телевизор он не смотрел, но посчитал, что так ответить дешевле всего. Я сказала:
— Я, собственно, просто так... Нашло. До свидания.
— До свидания, — ровно и вежливо ответил он.
Ну, после этого я себя выключила, чтобы не зашкалило от всяких там мыслей. Выключила, взяла книгу — выбрала рассказы Чехова: они занимали, но никогда не трогали меня, это сейчас и требовалось — и устроила себе комфорт: легла на диван, насыпав в блюдце кедровых орехов. И читала, лежа на животе и щелкая орехи. Книга прислонена к спинке дивана под уютным кругом света, тут же пустое блюдце сплевывать скорлупу. Замечательно!
Вскоре позвонила Шура, заботливо спросила:
— Ну, как ты? Может, прийти? Гостей мы уже проводили.
Я растрогалась, но теперь мне уже было хорошо, не смертельно.
— Приходи, — говорю, — торт будем есть.
— Нет, голос у тебя уже отогретый, я тогда поведу Билла гулять.
— Слушай, а не кажется тебе, что Славиков толстеет?
— Славиков? Да он у ж е толстый! — убежденно сказала Шура.
«Ну вот и приговорили», — подумала я, и даже жалко стало бедного Леву.
— Ну, как Билл? — спрашиваю.
— Передает тебе привет! — ответила Шура.
— Скажи ему, что завтра побежим! — пообещала я.
— Скажу! — нежно ответила Шура.
«Глупости-то какие, — растроганно усмехнулась я про себя. — Какие глупости».
Этот дымчатый дог Билл, избалованный красавец цвета сажи, разведенной в молоке, — что с ним творилось, когда я прибегала в тренировочной форме! Он бесился от восторга в ожидании пробежки и не знал, как ему выразить любовь и благодарность. Это страшно подкупало. Я просто плавилась от Билловой любви, она вполовину могла заменить человеческую, такую неверную, непрочную, ненадежную...
Захлопнула я Чехова, убрала орехи и стала натягивать спортивный костюм.
А ну вас всех, думаю, пойду к Биллу, перехвачу его на прогулке — и мы с ним пустимся бежать по улицам, заражаясь друг от друга восторгом, силой и счастьем. Собачьим счастьем.
У самого моего дома на остановке трамвай перегородил мне путь через рельсы. Он только что подошел, сцепленный из двух вагонов, и я остановилась: набраться воздуха и подождать свободной дороги. На остановке никого не было. Открылись двери, из первого вагона с трудом выбралась пьяная старуха. За ней следом выкарабкивался ее пьяный замызганный дед. Я опять подумала об отце: неужели прибился к Гальке? Да нет, не может быть, уехал домой...
Старуха, отойдя, поджидала деда. Я с интересом смотрела. Приятно смотреть со стороны на разрушение. На смерть — из безопасности.
Старик выполз из двери и остановился отдохнуть, привалившись спиной к трамваю. Больше никто не вышел. Двери закрылись, и трамвай тихонько тронулся с места.
Трамвай остановился.
Старуха, качаясь, подошла к деду и оттащила его от вагона, равнодушно ругаясь жуткими словами.
Трамвай ушел.
Я перешагнула было рельсы, чтобы бежать к Биллу, но вдруг поняла, почему я скрыла от Мишки источник надписи на холодильнике. А поняв, к Биллу бежать было уже нельзя.
Я вернулась домой.
«Требования, которые нам предъявляет трудная работа любви, превышают наши возможности, и мы, как новички, еще не можем их исполнить».
Мишка ушел, потому что я новичок. Он устал со мной без толку возиться.
Деда бы сейчас перерезало... А Гальку тогда, в школе, в восьмом классе, подружку, тоже на моих глазах переехало, и мне повезло близко насладиться зрелищем...
Я читала какой-то американский рассказ про фотографа, который мечтал заработать на сенсационном снимке. Он установил свою камеру на крыше небоскреба и изо дня в день дежурил там, поджидая самоубийцу, который бросится вниз, — чтобы заснять его в падении. Он дождался, ему повезло. Он получил и деньги, и бездну удовольствия.
Галька жила по соседству, она прибегала ко мне списывать уроки, а вечером мы ходили в кино. В восьмом классе она перестала заходить за мной, а однажды я увидела, как она прошмыгнула перед самым сеансом в дверь кинопроекторной, на которой было написано: «Посторонним вход воспрещен». На другой день я приперла ее к стенке. Детское сердце не выносит тяжести тайны, оно ищет доверенного или, на худой конец, разоблачителя. И Галька с облегчением, с хвастливой гордостью п о с в я щ е н н о й и с замирающим счастливым ужасом выдала мне свою смертную тайну.
У меня захватило дух, но не от зависти, которую Галька как бы заранее предполагала, а от сладкого свидетельства чужой гибели. Сама я находилась в полной безопасности и безответственности — ведь гибель получалась не трагическая, а добровольная... Ведь на мое жуткое «Ой! Ты с ума сошла!» она только рассмеялась, унесла взгляд поверх моей головы куда-то в тайную даль и в глазах имела непобедимое знание.
Можно было загородить ей дорогу, со слезами не пускать ее больше в эту дверь, куда посторонним вход воспрещен, а я наоборот норовила припоздать к сеансу, чтобы подсмотреть, как приоткроет дверь этот приезжий киномеханик с чубом набекрень, с опьяняющим, утомительным взглядом зеленых глаз, и Галька прошмыгнет туда...
И ее лукаво-горделивый шепот: «Он мне дверь откроет через минутку после начала сеанса, я туда проскользну и запру за собой. И никто-то нас не видит и не слышит, аппарат стрекочет, и сами-то мы друг друга не видим и не слышим, и поэтому вроде бы как ничего и нет. ...Он мне на прощанье и шепнет на ухо: «Приходи еще». А чего, вроде бы, шептать: хоть кричи, никто не услышит. А вот именно шепнуть!..»
И еще одно: Галька не знала, как его зовут, и мы обе чувствовали, что именно так и н а д о!