Набат. Книга вторая. Агатовый перстень
Шрифт:
Стал Сухорученко скоро храбрым командиром, но не больно дисциплинированным.
И когда сейчас посмотрел ему вслед командир прославленной одиннадцатой, подумал и сказал вновь:
— Беда с ним... Зарывается анархист, закалки пролетарской не хватает.
Но в голосе комдива одиннадцатой была теплота и гордость.
— Товарищи командиры, — продолжал комдив разбор предстоящей операции, — в районе Байсуна части противника засели на сопках, вот здесь... Учтите — сопки в неожиданной близости от нас укреплены. Разведчики Гриневича доносят: повсюду окопы, блиндажи даже. За зиму понарыли себе нор, и с толком. Энверу в опытности отказать нельзя.
— Да ему особенно и догадываться нечего, — вмешался Гриневич. — Сейчас их преимущество в количестве. Их много, нас мало. Но бояться нам этого нечего. Надо только быть начеку, чтобы они не навалились в первом порыве и не раздавили. Малейшая растерянность — и нас раздавят. Ну, а если им дать отпор, вся их хвалёная армия рассыпется. Нельзя забывать: подавляющая масса людей у них идёт на войну не по своей воле. Их гонят силой. Там беднота, батраки, чайрикеры, нищие пастухи — обманутые, одурманенные религией. При первом удобном случае они окажутся с нами, потому что ненавидят своих баев, арбобов, беков. С другой стороны, Энвер пустил в свое войско много всякого сброда: разбойников, конокрадов, контрабандистов... Пока есть что грабить, они храбрецы... Малейшая опасность — и они в кусты. Энвербей, не сомневаюсь, знает слабые стороны своей грабьармии, попытается брать нас наскоком. Он держит свои части в кулаке, боится, что если только растянуть их, они разбегутся, как тараканы. Поэтому он и держится дюшамбинского тракта, дороги царей.
— Вот дорогу царей мы и превратим в дорогу победы, — проговорил комдив, — здесь Энверу и голову сломить. Ломать начнет Сухорученко... Эх, кажется, начался...
Из глубины ночи рассыпалась дробь пулемета...
Командиры поспешили во двор и стали слушать. Старые байсунские горы ожили. Порывы ветра доносили всё разраставшиеся звуки далекого боя, слов-но гул набата раскатился волной по долинам и по взгорьям...
— Эге, теперь пошла пехота...
Комдив здесь же, на дворе, закончил свою мысль:
— Отдельные группы энверовцев держатся южнее, на среднем течении реки Сурхан. Переправу Кокайты мы держим прочно. Вы, Гриневич, сегодня к вечеру начнёте... Не теряйте только связи с пехотой... ощущения локтя... Действуйте...
Так горы и степи пришли в движение. Обе колонны Красной армии перешли в наступление.
Припекало горячее солнце. Иссиня-голубое небо, куполом опираясь на устои снегового Гиссарского хребта на севере и на коричневые громады Баба-Тага на юге, поднялось в неизмеримые выси, и только в бездне его парили чуть видимые орлы, подальше от струящегося с нагретой земли пекла. Стремительный марш исламского воинства на Бухару, на Самарканд, на Ташкент к полудню что-то замедлился. Сам Энвер бодро сидел на коне, но от солёного пота зудила кожа и он часто вытирал шею. Платок отсырел и потемнел от грязи. Пылевая туча, точно привязанная, неотступно плыла вслед за тысячными походными колоннами. Войска двигались в густом тумане. Задыхались люди, кони. Мучила нестерпимая жажда, и всадники изредка в одиночку, не слушая команду, отделялись от своих подразделений и мчались по сухой сте-пи к зеленым пятнам камыша. Там была вода, прохлада. Но, увы, вода оказалась солоноватой и совсем не утоляла жажду.
Главные силы Энвера втягивались в лощину Тангимуш, носившую недоброе имя Ущелья Смерти. Делалось всё жарче. Вода в речке стала ещё солонее. Повсюду среди дышавших зноем гигантских валунов, на поросших колючкой полянках, под низенькими обрывами, на голых склонах сопок сидели, лежали, бродили ошалевшие от жары, солнца, пыли нукеры с воспаленными, багровыми лицами. Кони с побелевшими, судорожно вздымающимися мокрыми боками понуро тыкались мордой в кристально-прозрачную, но отвратительно солёную воду речки.
Но колонны, во главе с Энвербеем, всё ползли, неуклонно двигаясь мимо усеянных утомленными спешившимися всадниками на запад к благодатному, утопавшему в рощах и садах Байсуну.
Курбаши советовали Энвербею остановить войско на отдых. «Вечером, освежившись, отдохнув, двинемся дальше».
Но главнокомандующий оставался непреклонным. Как? Из-за какой-то жары останавливаться! Испортить начало столь блестящего похода. Поселить в души сомнение, неуверенность. Нет, ни в коем случае! И взгляд его становился всё упорнее, а брови сдвигались всё воинственнее.
«Наконец, — говорил Энвербей, — чего мы боимся. Нашим воинам жарко и душно. Это так! Но и Красной Армии не сладко. Многие их бойцы — северные люди. Солнце юга для них хуже смерти. Большевистские солдаты валяются сейчас на земле, высунув языки, изнемогая от жажды, ищут тени. Вперёд, мы возьмём их голыми руками.
Курбаши подобострастно сгибались в поклонах, бормотали:
— Да будет ваш глаз ясен!
— Увы, слушатель должен быть умным, а куда уж нам!
— Море вашего великодушия да бушует!
Но отойдя в сторону, они бормотали проклятия. Недовольство их росло. Духота, соленая вода, усталость лишали их самообладания. Дорожные муки — муки могилы.
— Сам маленький, — злился Ибрагимбек,— а голос как выстрел.
— Раскомандовался, — вторил ему Даниар-курбаши. — Собака приказывает своему хвосту. А мы сами приказывать умеем.
— Наобещал целые горы, — сказал курбаши Алим Крючок, — сам завёл нас в солёную щель и кричит: «После победы отдохнём!» — А по мне: лучше сегодня яйцо, чем завтра курица!
Конечно, Энвербей не слышал разговоров своих «генералов», как называл он их не без иронии. Но недовольные, надутые физиономии курбашей не укрылись от его взгляда.
— Позвать ко мне Сеидуллу Мунаджима!
Мертвоголовый адъютант Шукри эфенди исчез и почти тотчас же появился со старичком из сирийцев. Он был одной из немногих слабостей Энвербея, уступкой рационалистического сухого разума зятя халифа мистике и силам потустороннего мира. Верил ли сирийцу-астрологу Энвербей, он и сам сказать не мог. Обычно он издевался над Сеидуллой Мунаджимом, презрительно называя его кустарем-«волшебником», но… что скрывать? Порой Энвербей чего-то искал в таинственном бреде сирийца.
Обливаясь потом, сипя и разевая рот, как рыба, вытащенная из воды, Сеидулла Мунаджим робко приблизился к Энвербею.
— Ну-с, волшебник, как живешь? Как твои гаданья? Не правда ли, они хороши для самого гадальщика. Питают его бесплодные мечтания.
— О нет, — засипел сириец, — я вижу, о прибежище величия, молнию, вырвавшуюся из твоей руки и пронзившую тучи подобно блистающему мечу.
И он пальцем ткнул в перстень, горевший на руке Энвера красно-чёрным своим агатом. Энвербеи приложил камень ко лбу и удивился. Воспаленной кожей он почувствовал приятный холодок камня.