Набег
Шрифт:
Таким образом головная часть вражеского отряда оказалась отрезанной от основных сил. Забушевало пламя. Пытаясь уйти от стрел казацких саадаков и самострелов, от разящей картечи, турки и крымцы бросали коней и уходили с тропы в темную часть леса. Но одежда на многих из них горела, и они становились хорошими мишенями. Сложность для казаков заключалась в том, что весенний лес был очень сырым и холодным, поэтому пламя очень быстро спадало. К тому же близился рассвет. А при свете врагу станет понятно, что против него дерется жалкая кучка храбрецов. Понимая все это, Пахом первым бросился в рукопашную. За ним все остальные.
Перегоду и еще двух казаков взяли в кольцо. Окончательно посветлело, и враг наконец понял, какую ловушку уготовили ему несколько казаков. Казаки стояли, прижавшись к стволу кряжистого клена. Две сабли и один топор против нескольких сотен. Янычары подошли к ним с заряженными мушкетами и по команде командира выстрелили залпом. Потом уже мертвые тела остервенело кололи и рубили до тех пор, пока не превратили их в такое кровавое месиво, что невозможно было различить ни лиц, ни фигур.
Потеряв проводника, потрясенные боем, татары и турки приняли решение выбираться из лесного массива на открытое пространство. И уже степной дорогой, хоть и более длинной, двигаться в сторону лагеря хана Джанибека. Они не стали хоронить убитых товарищей и даже не рискнули задержаться, чтобы собрать оружие. Настолько был велик страх, к которому примешивался еще и мистический ужас.
Только хорошо за полдень в ставке Джанибека увидели приближающийся отряд, часть которого шла пешком, еле волоча ноги.
После ухода отряда Пахома Кобелеву удалось уснуть. Но что это был за сон! Не сон, а падение в черную пропасть. И было это падение таким жутким и безвыходным, что атаман, собирая силы в кулак, выдергивал себя в явь. И снова проваливался. Так продолжалось до самого утра, пока лучи солнца не стали бить в глаза сквозь одряхлевшие от жизненной скачки веки.
— Тимофей Степанович, молока покушайте! — Марфа поставила крынку и присела рядом. Кобелев удивился тому, как тихо подошла девушка. Вроде не спал, а не услышал.
— Ты бы, Марфушка, шибко по забралу не ходила. Того гляди, янычары с мушкетами появятся, палить начнут крепко. Эт тебе, девка, не татарский лук. Что там у них творится?
— Целую гору наворотили. Весь убитый скот стащили в одно место. — Марфа смело смотрела меж пик частокола на татарский лагерь.
— Я знал, что так будет! — Кобелев тяжело поднялся на ноги. — Всё правильно. Горку сделают, потом землицей чуть присыпят, чтоб не муторно совсем было. Они не только скот кладут, Марфушка, но и людишек, где своих, где чужих.
— Пошто они так, Тимофей Степаныч?
— А чтобы поставить на самый верх стрелков с мушкетами да по нам грешным палить. Ты бы шла глянула: как там у Саввы дела?
— Чего глядеть-то? И отсель можно увидеть. Вы вот чуть на пару шагов в сторону пройдите. Всю ночь монах, как заведенный, пушку из кожи ладил. Рослава с им. Тоже глаз не сомкнула. Сейчас, поди, спят.
Атаман сделал несколько шагов по настилу и глянул из-под руки. Рядом с пушкой, обнимая ствол, лежал инок. И, прижавшись к его спине, положив руку на талию мужчины, спала Рослава.
— Ишь ведь, что война делает! — Кобелев длинно выдохнул.
— Оно, може, и не самое плохое иногда…
— Ты что, девка, мелешь! Он ведь инок. Человек Божий.
— Он, может, и служка Божий, а всё одно мужик! Бабья-то ласка да забота своё берет, хоть ты монах, хоть казак в сенях.
— А ну тя, Марфа! А твой-то Перепята где ныне?
— Убило Перепятку моего. От того и я в полон попала. Разве ж при живом мужике бабу можно сграбастать? — Марфа всхлипнула. — Мой Перепятка, будь живой, один бы оглоблей всю эту нечисть по полю раздул!
— А чего с Михал Федорычем на Смоленск не пошел?
— То и не пошел сразу. Весны дожидался. Ему ведь подумать надо. А у них в роду все долго думают, только потом за дело берутся. Мы ж еще и жили-то, считай, в Диком поле напередь Воронежа. Как тут семью оставишь? Если нехристи идут, то сразу сперва на нас.
Кобелев почувствовал, как мутный пот полез на глаза. А может, и не только пот. Необходимо было сменить разговор. Негоже сейчас по убитым печаль распускать.
— Нужно потихоньку казаков подымать. Ты сама-то прилегла хоть?
— Прилегла. Да всё одно не спится. Всех будить, что ли?
— Давай Гмызу и его пищальников с пушкарями. Пусть начинают оружие ладить. Остальным еще можно почивать да сил набираться. Я тут, пожалуй, останусь. Тяжело мне по лестнице вверх-вниз таскаться. Эдак силы только растрачу. Как там Инышка?
— Чего?
— Ладно, Марфушка, ступай. В помощь Авдотье Григорьевне будь. Ей с ранеными, поди ж ты, сейчас лихо приходится. Кричать тоже тяжко стало. Скажи Зачепе, чтобы около меня был всегда. Приказы мои по крепости передавать будет.
Кобелев отвернулся от Марфы и стал вглядываться в тесный муравейник крымского лагеря.
Уже через полчаса Гмыза расхаживал вдоль шеренги казаков, держа левую руку за спиной, а нагайкой, которую держал в правой, пощелкивал по голенищу.
— Так, ребята, дула почистить, порох еще посушить, пока время терпит. Да смотрите, чтобы у меня пуговицы блестели, как у кота яйца. Крымцы должны видеть бравых казаков и пужаться одного только виду. К деревянным пушкам, напоминаю, во время пальбы через перегородки не лезть. Разорвать их может так, что и ваши кишки через крепость повылетают!
— Гмыза, а ты чё опять расшамкался? — Буцко стоял, пытаясь выпятить грудь и подобрать арбузный живот. Как всегда. с глуповатой физиономией и сонными глазами. Толстые щеки у парня напоминали два крепких яблока. И если бы не редкая рыжая щетина, то на вид он тянул не больше чем на пятнадцать годков.
— Я те щас так расшамкаюсь! Так отбуцкаю, што ты свою фамилью забудешь! Пока ты в валенок мочился, телок осочный, я уже пули зубами ловил!
— Не Буцко, а Версалий Матвеевич!
— Што, не понял? — Гмыза подошел вплотную к парню.