Наблюдательный отряд
Шрифт:
– Почему вдруг?
– Потому что когда суд чести – виноватый обязан застрелиться.
– Какой еще суд чести?
– Офицерский.
Тут Лабрюйер впервые подумал, что весь наблюдательный отряд – офицеры. Жандармское прошлое Енисеева не было для него тайной, а вот что Хорь тоже имеет какое-то звание – раньше и на ум не брело.
– Тебя что, осудили?
– Я сам себя осудил. Я знаю, почему это все случилось. Вот, полюбуйся!
Хорь неожиданно достал револьвер.
– Ты что, с ума сошел?! – заорал Лабрюйер. – Покойника мне
Хорь вытянул руку, словно целясь в Лабрюйера.
– Видишь? – спросил он. – Видишь?! А если бы из-за меня Барсук погиб?!
Рука дрожала.
– Дурака я вижу!
Лабрюйер шарахнулся в сторону, кинулся на Хоря, с хваткой опытного полицейского агента скрутил его и отнял револьвер.
– Институтка! Истеричка! – крикнул он. – Барынька с нервами! Подергайся мне еще!
Для надежности он уложил Хоря на пол лицом вниз и еще прижал коленом между лопаток. Продержав его так с минуту, Лабрюйер поднялся и ушел в комнату, оставив открытыми все двери – в том числе и на лестницу.
Хорь встал, постоял и тоже вошел в комнату.
– Истерик больше не будет, – сказал он. – Я знаю, что я должен делать.
– Вот и замечательно.
– Где мой револьвер?
– Завтра отдам. Он тебе ночью не нужен. Иди спать.
Хорь постоял, помолчал и ушел.
Лабрюйер запер за ним дверь и крепко задумался. Было уже не до любовной переписки. Он видел – Хорь не выдержал напряжения. Да и куда ему – кажись, двадцать два года мальчишке, выглядит еще моложе. Целыми днями изволь изображать фрейлен Каролину, как там про клоуна в цирке говорят – весь вечер на манеже… А когда приходится играть роль – с ней малость срастаешься. Придумало же начальство школу для Хоря!..
А тут еще и Вилли. Хорь не назвал этого имени, но Лабрюйеру такая откровенность и не требовалась.
Понять бы еще, что именно там произошло…
Горестно вздохнув, Лабрюйер стал раздеваться. Потом лег, укрылся поплотнее, уставился в потолок, почувствовал неодолимую власть дремы, обрадовался – и потихоньку уплыл в сон.
Сколько времени этот сон длился – неизвестно. Когда Лабрюйер усилием воли разбудил себя, за окном был обычный зимний мрак. Но нужно было сесть и вспомнить те слова, что он произносил во сне. Там ему удалось написать письмо Наташе Иртенской! И это было замечательное письмо. Вот только хитро устроенная человеческая память этого письма не удержала.
Но во сне Наташа получила письмо и даже, кажется, какие-то строки прочитала вслух. Он вспомнил прекрасный профиль Орлеанской девственницы, изящный наклон шеи, темные кудри на белой коже. Все это присутствовало во сне. И снова, после всех сомнений, он понял, что никуда ему от этой женщины не деться. И придется понимать то, что она говорит и пишет, хотя для обычного нормального мужчины это загадка…
Утром Лабрюйер отправился в фотографическое заведение. Хорь уже был там – по видимости спокойный, деловитый, хотя мордочка осунулась – или плохо спал, или вообще не сумел заснуть. А две бессонные ночи подряд никого не красят.
– Из Москвы телефонировали, – сказал Хорь. – Я записал. Нашли мать убитой Марии Урманцевой. Она от горя забилась в какую-то глушь, названия я не разобрал, там единственный подходящий телефон – за десять верст от усадьбы, в полицейском участке. Сегодня в четыре часа пополудни она там будет, и ты сможешь с ней поговорить. Зовут ее Анна Григорьевна.
– Хорошо, благодарю.
– И еще – к тебе человек приходил.
– Что за человек?
– Нищий какой-то, прихрамывал. Очень огорчился, что не застал.
– Ничего не велел передать?
– Сказал, он какого-то свидетеля нашел. Какого, зачем – не объяснил.
– Ротман, что ли? Вот такой, вроде карлика, – Лабрюйер показал ладонью рост Ротмана. – Мордочка – как у мопса.
– Он самый. Что-то ценное? – заинтересовался Хорь.
– Черт его знает, может, и ценное. Больше ничего не сказал?
– Гривенник попросил. Я дал.
– Это правильно…
– Ушел в сторону Матвеевского рынка.
– У него там где-то логово, – вспомнив воровство в кондитерской, сказал Лабрюйер. – Ну-ка, прогуляюсь я, что ли…
Хорь внимательно посмотрел на него.
Когда Хорь не валял дурака, изображая эмансипированную фотографессу, взгляд у него был живой и умный. Взгляд, выдающий чутье, которое или вырабатывается годами службы, или дается от рождения.
– Револьвер возьми, Леопард, – сказал Хорь.
– Отчего же не взять…
Хорь явно ощутил что-то тревожное. А Лабрюйер уже, оказывается, стал срастаться с «наблюдательным отрядом» – и последовал совету почти без рассуждений, как и полагается в непростой ситуации.
Поскольку визитной карточки Ротман не оставил, следовало начать с кондитерской, а заодно съесть там что-то, что бы порадовало душу и желудок. Была тайная мысль – вдруг Ольга Ливанова опять приведет туда своих ребятишек?
Эта женщина ему очень нравилась. Не так, как Наташа, конечно – а платонически. Она, по его мнению, была той идеальной женой и матерью, которую хотел бы видеть хозяйкой в своем доме любой мужчина: красавица, умница, способная на истинную верность и преданность. Но вот только в кондитерской ее не оказалось…
Лабрюйер съел кусок вишневого штруделя, оценив тонкость раскатанного теста и аромат, выпил чашку кофе со сливками и подождал, пока выйдет пожилая женщина в длинном клеенчатом фартуке, чтобы убрать посуду и поменять скатерти – скатерка в приличной кондитерской должна быть безупречной белизны.
Он спросил, не помнит ли фрау малорослого воришку, что стянул у него кусок яблочного пирога с миндалем.
– Как не помнить, – ответила фрау, очень польщенная таким обращением, и перешла на совсем светский тон: – Тот пьянчужка, что обокрал его, тут часто околачивается, и если он был настолько добр, что не сдал пьянчужку в полицию, то это напрасно – таких бездельников следует выгонять из Риги.