Наблюдающий ветер, или Жизнь художника Абеля
Шрифт:
Но тишина Эстрид была другой: в ней чувствовалась свежесть живительного источника.
Несколько энергичных движений – и они причалили к берегу. Снасти заскрипели. Абель вытащил лодку на берег и вышел в березовые заросли, держа Эстрид за руку. Стоял полный штиль, по воздуху разливалось тепло. В тот день Абель еще не раз поцеловал ее, наслаждаясь запахом травы и влажной земли. В том, что он чувствовал, не было ни тени вожделения, только бесконечная нежность, и это удивляло его самого.
Эстрид была ему как сестра или подруга детства.
Она
А потом Абель взял Эстрид за руку, и они снова спустились к воде. Он хотел сохранить их отношения в чистоте. Эстрид, как всегда, оставалась невозмутимой.
На берегу она велела ему отвернуться. И когда Абель снова посмотрел на нее, она стояла перед ним босая и без чулок. Так Абель впервые увидел ее ноги. Эстрид зашла в воду по щиколотку и принялась плескаться, а Абель прилег в траве неподалеку. Наигравшись, девушка опустилась рядом с ним.
Ее ноги оказались крепче и сильнее, чем он думал, с мускулистыми сухими лодыжками. Пальцы с обкромсанными ногтями были одинаковой длины. Ступни Эстрид совсем не походили на гипсовые слепки, что хранились в высоких шкафах в коридоре художественной школы. Они предназначались не для любования, а для дела и могли бы принадлежать юноше, но достались Эстрид.
Не такими представлял их себе Абель, когда разглядывал ее белые от холода запястья и тонкую шею в погруженной в серые сумерки мастерской. Он был ошарашен, обманут – смешное чувство. Он стыдился своей ошибки. Тут Эстрид наклонилась и осторожно промокнула ступни подолом юбки – и в этом движении было столько грации, что Абель невольно залюбовался.
Он опустился перед Эстрид на колени и принялся растирать и целовать пальцы на ее ногах, одновременно нежные и сильные.
Солнце почти зашло, и краски залива гасли одна за другой. Эстрид стала мерзнуть, и молодые люди поплыли домой.
Уже после того, как она уплыла от них на пароходе, Абель как-то раз спросил мать, не кажется ли ей, что Эстрид будет ему хорошей женой. Это было после праздника летнего солнцестояния, они сидели в беседке. Сирень уже отошла, и ее соцветия висели поблекшими, бурыми лохмотьями. Мать что-то вязала – салфетку или просто прихватку для кастрюли.
Анна ответила не сразу. Она рассмеялась, положила работу на колени и, качая головой, потрогала увядшую гроздь сирени, будто сокрушалась о том, что лето кончается. Только после этого она сказала, что Эстрид будет хорошей женой кому угодно, потому что она на редкость красивая, умная и добрая девушка.
Но Абель настаивал, он повторил вопрос. Разве он сделал Эстрид предложение? – поинтересовалась Анна. Нет, ответил Абель, он захотел узнать, как мать оценивает его шансы. Анна пожала плечами. Эстрид старше него, ведь так? Ей уже двадцать три или двадцать четыре, в то время как Абелю едва сравнялось девятнадцать. Он возмутился: уж не считает ли она его недостаточно взрослым для женитьбы?
Некоторое время Анна внимательно смотрела на сына. Потом ответила, что есть вещи, о которых не принято ни с кем советоваться, потому что о них знает только твое сердце. А его никто не видит, кроме тебя. А если человек все-таки об этом спрашивает, значит, его сердце пока молчит. Поэтому здесь она Абелю ничем помочь не может. В тот день, когда Абель скажет ей, что его женой должна стать Эстрид и никто другой, она примет ее как родную дочь. Но не раньше.
Слишком много страданий причиняют нам поспешные решения, добавила Анна и вернулась к работе. Тем самым она закрыла тему. Абель притих.
Вокруг стояло лето в самом разгаре. В высокой траве пенился дягиль, на полянах ковром расстилался клевер, алели, сверкая на солнце, цветки лесной герани, ближе к берегу желтела терпкая пижма. Но Абель ничего этого не видел: он опустил глаза и слушал, как чуть слышно звенели спицы в руках Анны.
Он чувствовал, как у него внутри снова задувает ветер. Неужели он так никогда и не уляжется?
А время было неспокойное. Многие в поисках заработка подались в города, иные – еще дальше, и устраивались там, кто как мог, на окраинах, в трущобах. Бесконечные вереницы мужчин, женщин и даже детей чуть свет тянулись через заводские проходные и возвращались обратно только с наступлением сумерек. Ветер теребил застиранное белье, наброшенное на ветки вокруг их убогих жилищ, срывал с петель плохо навешенные ставни и двери, насквозь продувал дощатые хижины, колыхал бурьян над брошенным инструментом из дерева и металла, которому не нашлось места в новой жизни.
Многим происходящее казалось неслыханным. Новое, как это часто бывает, опустошало сердца и выбивало почву из-под ног. Потому что люди оставляли то, что было им дорого, и отсеченные части, как отрубленные конечности, продолжали болеть. Кроме того, все перемещались вместе со своими старыми обычаями и привычками, которые плохо подходили к новой жизни. В людях продолжали бушевать все те же страсти, их мучили старые тревоги, а потому они теряли всякие ориентиры и уже не понимали, к какому миру принадлежат.
Их души были открыты всем ветрам и напоминали плохо утепленные дома. Новые мысли заступали место старых, воздвигались новые храмы, из тоски по лучшей жизни рождались новые псалмы и гимны. Но в них было забвение, а в нем жила боль, которая прорывалась наружу не сразу, терпеливо дожидаясь своего часа.
Неистовствовали бури, бушевали ураганы, и трудно было предсказать их направление и последствия. Многие, подобно глухонемому Сульту, исследовали их исходные причины. Но «кто наблюдает ветер, тому не сеять; и кто смотрит на облака, тому не жать» [29] – что мне возразить против этой истины? Единственное, что я могу сказать: никому не укрыться от ветра, несущего с собой перемены.
29
Экклезиаст. 11:4.