Набоб
Шрифт:
— Так я и думал!
Другие:
— Не может этого быть!
— Позвольте, — снова вмешался Франсис, бывший трубач Девятого уланского полка, где когда-то служили Мора и Монпавон, — позвольте… Лет двадцать тому назад, когда я отбывал в армии последние полгода, мы стояли в казармах в военной школе, и я отлично помню, что возле заставы было грязное заведение под названием «Балы Жансуле», с маленькими меблирашками наверху и комнатами по пять су за час, куда заходили между двумя кадрилями…
— Вы бессовестный лгун, — вскричал вне себя г-н Ноэль, — жулик и лгун, как и ваш хозяин! Жансуле никогда раньше не жил в Париже.
Франсис сидел поодаль от того круга, который мы образовали вокруг крюшона; он потягивал сладкое винцо, потому что шампанское действует ему на нервы, и к тому же это недостаточно
— Вы не умеете себя держать, дорогой мой. Уже на прошлом вечере у вас взятый вами тон показался мне грубым и непристойным. В оскорблениях мало толку, тем более что я помощник фехтмейстера, и если бы дело зашло у нас далеко, я мог бы всадить два дюйма стали в любое место вашего тела на выбор. Но я человек не злой. Вместо удара шпагой я предпочитаю дать вам совет, которым ваш хозяин может воспользоваться. Вот что я сделал бы на вашем месте: разыскал бы Моэссара и купил бы его, не торгуясь. Эмерленг дал ему двадцать тысяч, чтобы он заговорил, — я бы предложил ему тридцать тысяч за то, чтобы он замолчал.
— Никогда!.. Ни за что!.. — завопил г-н Ноэль. — Лучше я оторву голову этому подлому бандиту!
— Ничего вы не оторвете. Есть в этой клевете доля истины или нет, вы видели сегодня результат. Это лишь образчик тех прелестей, которые вас ожидают. Чего вы хотите, дорогой мой? Вы слишком рано отбросили костыли и попробовали ходить самостоятельно. Хорошо, если вы стоите прямо и крепко на ногах, но раз вы ступаете не совсем уверенно и раз по пятам за вами, на вашу беду, следует Эмерленг, дело плохо… Кроме того, вашему хозяину начинает не хватать денег: он выдал векселя старому Швальбаху, а что это за Набоб, который выдает векселя? Я знаю, что у вас там осталась куча миллионов, но чтобы получить их, надо, чтобы были утверждены ваши депутатские полномочия, а еще несколько статеек вроде сегодняшней — и я ручаюсь, что вам этого уже не добиться… Вы думаете, что можете помериться силами с Парижем, милый мой, но вам это не по плечу, вы ничего в этих делах не смыслите. Здесь у нас не Восток, и если людям, не угодившим нам, не сворачивают шею, не бросают их в воду в кожаном мешке, то существует много других способов стереть их с лица земли. Советую вашему хозяину быть осторожнее, Ноэль… В одно прекрасное утро Париж проглотит его, как я глотаю вот эту сливу, не выплевывая ни косточки, ни кожуры!
Старик был грозен, и, несмотря на его накрашенное лицо, я почувствовал, что начинаю проникаться к нему уважением. В то время как он говорил, сверху доносилась бальная музыка, пение, а снаружи лошади муниципальных гвардейцев потряхивали уздечками. С улицы наше празднество должно было казаться полным блеска, оно пылало тысячами огней за ярко освещенным порталом. И подумать только, что, может быть, за всем этим кроется разорение! Мы толпились в вестибюле, как крысы, которые совещаются в глубине трюма, когда корабль дал течь, а экипаж еще не подозревает об этом. Я уверен, что лакеи и горничные-вся эта компания не замедлит удрать при первой тревоге… Неужели возможна подобная катастрофа? Но что же тогда будет со мной, и с Земельным банком, и с моими деньгами, истраченными на него, и с не выплаченным мне жалованьем?..
Из-за Франсиса у меня даже мурашки забегали по спине!
XVI. ГОСУДАРСТВЕННЫЙ ДЕЯТЕЛЬ
Горячие лучи майского солнца нагревали, словно стекла теплиц, высокие окна особняка де Мора, за которыми снаружи, сквозь ветви деревьев, можно было рассмотреть шелковые шторы. Солнце заливало широкие балконы, где экзотические цветы, впервые в эту весну выставленные на воздух, окаймляли фасад, выходивший на набережную. Большие грабли, бороздившие сад, оставляли на песке аллей следы легких шагов лета, а дробный шумок леек над зеленью газонов казался освежающей песней.
Вся эта роскошь княжеской резиденции расцветала в благодатном теплом воздухе и становилась величественно прекрасной благодаря тишине и покою полуденного часа, единственного, когда не было слышно стука колес у ворот и хлопанья больших входных дверей, когда покрывший стены плющ не сотрясался непрерывной дрожью от звонков при входе и выходе — этим лихорадочным трепетом жизни аристократического особняка. Все знали, что до трех часов герцог принимает в министерстве, а что герцогиня — шведка, промерзшая в стокгольмских снегах и до сих пор не согревшаяся, — только сейчас рассталась с постелью, поэтому никто и не являлся — ни визитеры, ни просители; одни ливрейные лакеи, замершие, как фламинго, на ступенях пустынного подъезда, оживляли его длинными тенями своих тощих ног и томительной скукой своей праздности.
Однако в этот день, в виде исключения, коричневая двухместная карета Дженкинса стояла в углу двора. Герцог, занемогший с вечера, утром, встав из — за стола, почувствовал себя еще хуже и поспешно вызвал изобретателя пилюль, чтобы расспросить его о своем странном состоянии. Нигде ничего не болит, сон и аппетит — как всегда, только невероятная усталость и ощущение страшного холода, от которого никак нельзя было избавиться. Вот и сейчас, несмотря на то, что чудесное весеннее солнце заливало комнату, заставляя бледнеть огонь, пылавший в камине так же, как в середине зимы, герцога, расположившегося между маленькими ширмочками, знобило под его голубыми песцами. Подписывая бумаги, принесенные чиновником его канцелярии, на низком позолоченном лакированном столике, начинавшем облупливаться, — так близко к огню он стоял, — герцог ежеминутно протягивал застывшие пальцы к пламени, которое могло обжечь их кожу, не побеждая живительной циркуляцией крови их мертвен* но-бледного оцепенения.
Было ли это беспокойство, вызванное нездоровьем его прославленного пациента, — неизвестно, но только Дженкинс, видимо, нервничал, мерил ковры большими шагами, высматривая, принюхиваясь, поворачиваясь то вправо, то влево, словно искал в воздухе нечто, как ему казалось, витавшее в нем, нечто летучее и неуловимое, как легкий аромат или невидимый след, оставляемый пролетающей птицей. В комнате слышалось лишь потрескивание дров в камине, шелест торопливо перелистываемых бумаг, вялый голос герцога, который давал всегда ясный и четкий, краткий ответ на письмо в четыре страницы, и почтительные односложные ответы чиновника: «Да, господин министр… Нет, господин министр…», — затем скрежет пера, непослушного и тяжелого. Снаружи ласточки весело щебетали над водой, на мосту наигрывал кларнет.
— Нет, не могу, — сказал вдруг государственный министр и приподнялся. — Унесите это, Лартиг. Приходите завтра. — Я не в состоянии писать. Я озяб… Дотроньтесь до моих рук, доктор, — как будто я их вынул из ведра с ледяной водой. Уже два дня я испытываю это ощущение во всем теле. Ну не смешно ли, в такую погоду!..
— Ничего удивительного… — буркнул ирландец недовольным тоном, необычным для этого слащавого человека.
Двери закрылись за молодым чиновником, который уносил свои бумажки, величественно выпрямившись, но, думается мне, очень довольный в душе, что освободился и может, прежде чем вернуться в министерство, побродить часок-другой в Тюильри, полном весенних туалетов и хорошеньких девушек. Девушки сидят вокруг пустых еще стульев для оркестрантов, под цветущими каштанами, по которым пробегает от верхушки до корней великий трепет того месяца, когда птицы вьют новые гнезда. Он-то не дрожит от холода, этот чиновник…
Дженкинс молча исследовал больного, выслушивал, выстукивал его, затем сказал тем же резким тоном, который, в сущности, можно было объяснить озабоченностью друга, раздражением врача, чьи предписания были нарушены:
— Однако, дорогой герцог, вы, как видно, совсем не щадили себя последнее время!
Он знал по сплетням, собранным в передних, — доктор не пренебрегал ими у своих постоянных пациентов, — что у герцога завелась «новая пассия», что совсем недавно возникший каприз завладел им, волновал его необычайно, и все это в сочетании с другими, оброненными где-то замечаниями внушило Дженкинсу подозрение, безумное желание узнать имя этой особы. Вот что он пытался прочесть на побледневшем челе своего больного, стараясь не столько постичь суть его болезни, сколько проникнуть в его сокровенные мысли. Но перед ним было лицо человека, привыкшего к успехам у женщин, наглухо закрытое, как потайной ящичек, в котором лежат драгоценности и любовные письма, — сдержанность, скрепленная холодным, бесцветным взглядом, стальным взглядом, о который разбивается лукавая проницательность.