Начало конца
Шрифт:
– Альвера, – обратился он к подсудимому. – Не скажете ли вы нам сами, сколько вы зарабатывали в месяц? («Встать, встать!» – прошептал полицейский рядом с подсудимым.) Альвера встал и уставился мутным взглядом на председателя. Тот повторил вопрос.
– Я… я зарабатывал много, – сказал глухо Альвера и сел. По залу пробежал ропот. «Симуляция скверная», – пробормотал журналист. Прокурор многозначительно обвел взглядом ложу присяжных и скамейки журналистов.
– Господа присяжные, – сказал он подчеркнуто спокойным тоном, – вопрос о средствах подсудимого мы подробно рассмотрим позднее, как это и обещает мой красноречивый противник. Все же я хотел бы, чтобы вы запомнили факты. Альвера получал у свидетеля регулярно вполне обеспеченное жалованье в пятьсот франков в месяц. Кроме того, у него была переписка, оплачивавшаяся из расчета: полтора франка за страницу машинного текста. Он сам показал на предварительном следствии, что за рукопись, переписанную для зверски убитого им человека, который давал ему средства к существованию, он должен был в день убийства получить сорок восемь франков. Эта рукопись была последней
Он сел. По скамьям присяжных пробежал и тотчас замолк одобрительный гул. Серизье почувствовал, что по этому вопросу потерпел полное поражение; быть может, даже роковое; впрочем, он все равно по-прежнему не имел ни малейшей надежды на спасение головы подсудимого.
– Оставим этот вопрос, оставим демагогию, – сказал он со сдержанным негодованием (голос его и выражение лица ясно показывали, что негодование именно сдерживается). – Для вас, господа присяжные, не имеет и не может иметь никакого значения, иностранец ли обвиняемый или не иностранец. Мы – во Франции, господин генеральный адвокат, во Франции, у которой есть тысячелетние традиции правосудия (эти слова могли бы при желании дать возможность создать новый инцидент, но оба противника были удовлетворены первым и ко второму не очень стремились). К тому же какой иностранец Альвера? Вы его слышали, господа присяжные, он говорит по-французски, как мы с вами… Возвращаясь к свидетелю, я его просил бы сказать несколько подробнее о личности подсудимого.
Вермандуа вздохнул и произнес свое слово. Теперь был очень осторожен, точно имел дело с мошенниками, – но надо было помогать одному извратителю истины против другого. Кратко упомянул об ужасной обстановке, в которой прошли годы детства Альвера, о новой психологии, создавшейся у людей после войны. «Вы поймете мою мысль, господа судьи, – сказал он, стараясь говорить возможно более ясно, естественно и вразумительно. – В те ужасные четыре года люди привыкли к мысли, что убить человека очень просто (по залу пронесся легкий ропот: может быть, у другого писателя столь осторожно выраженная мысль сошла бы гладко, но коммунистические симпатии Вермандуа были слишком известны. Прокурор пожал плечами). – Вы понимаете, господа судьи, что я не сравниваю ремесло солдата с ремеслом убийцы, но я говорю об атмосфере, в которой выросло это несчастное поколение…» Затем он перешел к вредной роли кинематографа (о газетах не упомянул; в зале было много журналистов, незачем раздражать печать). Упомянул и о соблазнах большого города, особенно страшных для бедного молодого человека, не могущего себе позволить ничего, кроме самого необходимого. И, наконец, перешел к необыкновенной нервности Альвера. «Он всегда производил на меня впечатление человека весьма порядочного (прокурор опять пожал плечами), но неуравновешенного и болезненно воспринимающего социальные контрасты и социальные несправедливости». На эту тему Вермандуа говорил минут пять, и говорил хорошо, хоть ему было очень совестно. Зал слушал его настороженно, как будто с некоторой враждебностью. Не слушали только два человека: Альвера, который по-прежнему сидел, изогнувшись набок, закрыв лицо левой рукой, да еще председатель: он все это слышал тысячу раз, знал заранее наизусть и совершенно этим не интересовался: надо это слушать, как надо спрашивать свидетелей: «Клянетесь ли вы говорить правду, всю правду и только правду?»
– Благодарю вас, – сказал с чувством Серизье, когда Вермандуа кончил. – Мы не забудем, что это блестящее слово, столь исполненное человечности, доброты, мудрости, принадлежит не только писателю, составляющему гордость Франции, но и признанному во всем мире знатоку человеческой души. Господа присяжные, быть может, вы признаете вместе со мной, что психологические наблюдения г. Луи Этьенна Вермандуа стоят заключения трех средних врачей, экспертов, особенно если принять во внимание, что господа эксперты говорили с несчастным Альвера десять минут, а наш знаменитый писатель знал его чрезвычайно близко. Я больше вопросов не имею, – сказал защитник, садясь с таким видом, точно теперь уже не могло быть ни малейших сомнений в оправдательном вердикте.
Узнав, что и прокурор больше не имеет вопросов, председатель поблагодарил свидетеля и сообщил ему, что он теперь имеет право остаться в зале. Вермандуа поклонился, сел поближе к выходу и минуты через три незаметно вышел.
На улице он немного отдышался, но тоска и отвращение у него все росли. Увидев кофейню, он поспешно туда направился, занял место в самом дальнем углу и, несмотря на запрещение врача, несмотря на повышенное давление крови, спросил большую рюмку арманьяка.
XII
К великой радости
Трибуны для публики были теперь менее полны, чем в начале заседания: и стоять было утомительно, и преступник всех разочаровал, и дело оказалось не очень интересным, в сущности, обыкновенное убийство с целью грабежа, прикрытое какими-то анархическими штуками, от которых на суде обвиняемый, по-видимому, вообще отказался. Его ответы были бессодержательны до нелепости; если симуляция, то очень неумелая. Граф де Белланкомбр уехал в самом дурном настроении духа. Ссоры с женой не было, но вышел холодок: она непременно желала остаться. «В таком случае я пришлю за вами машину, я очень устал, я поеду домой». – «Сделайте одолжение». – «Если вы готовы уехать тотчас после речи – как его? – вашего друга, то я могу вас подождать». – «Я останусь до конца: до приговора».
Председатель предоставил слово защитнику. В зале опять произошло движение. Серизье встал, оправил привычным движением рукава тоги и обвел медленным взглядом зал. Его судебные речи не имели такого отклика в печати, как политические. Тем не менее он очень волновался, главным образом по доброте: дело шло о человеческой жизни. Как старый адвокат, он отлично знал, что спасти Альвера может разве только чудо. Но это ни в чем не меняло его человеческого и профессионального долга: надо сделать все, решительно все для спасения головы подзащитного. План речи был давно готов, ход судебного разбирательства почти ничего не изменил, но вопрос, как подойти к присяжным, оставался для защитника неясным, сколько он к ним ни приглядывался во время заседания. Серизье занял позицию – партнеров было несколько: прокурор, присяжные, журналисты, публика, – помолчал выжидательно с минуту – в зале установилась полная тишина – и начал тихим голосом:
– Messieurs de la Cour, messieurs les Jur'es [171] … – так, несколько по-старинному, он всегда начинал свои судебные речи. Помолчал еще немного и заговорил медленно, делая для начала остановки после каждых двух-трех слов: – Tr`es br`eves… tr`es sinc`eres, tr`es simples… seront les observations que j’ai а vous pr'esenter…» [172] «Это значит, не менее чем полтора часа», – решил про себя председатель.
Вермандуа оставался в кофейне очень долго. Забыв о давлении крови, вопреки всем врачебным указаниям, он за первой рюмкой арманьяка спросил вторую, и, хотя выпил их чуть не залпом, настроение у него лучше не стало. «В моем показании ничего постыдного не было, – угрюмо думал он. – Если и сказал несколько слов, которых говорить не следовало, то это было тотчас исправлено. Я говорил разумно, не мямлил, не запутался. Все, что я мог сделать, я сделал, и этот человек с языком без костей (разумелся Серизье), конечно, сумеет использовать мое показание. А если газеты останутся недовольны, то, видит Бог, мне это совершенно безразлично». (Он мысленно себя проверил: действительно ли видит это Бог? Да, почти безразлично.) «В чем же дело и почему у меня такое ощущение, будто я участвовал в недостойном деле? Суд? Право карать? «Не судите да не судимы будете»? Нет, все это ко мне не относится и относиться не может. Я государственник, суда никогда не отрицал».
171
Господа судьи, господа присяжные заседатели… (фр.)
172
– Замечания, которые я хочу представить на ваше рассмотрение, будут очень короткими, искренними и простыми (фр.).
Он вынул из кармана газету. Агония Тихона… Аэропланы генерала Франко потопили снова английский пароход… По опубликованным в Токио данным, китайцы с начала мирного проникновения японцев в Китай потеряли не менее ста тысяч человек убитыми… В Берлине за попытку воссоздания коммунистической партии казнены Адольф Рейнте и Роберт Штамм… В Белоруссии четырнадцать советских служащих признались, что подмешивали толченое стекло в муку для Красной Армии, и приговорены к смертной казни… Последнее сообщение было особенно неприятно Вермандуа: оно не укладывалось в графу фашистских зверств. Но и независимо от этого такая концентрация зла в одном номере газеты поразила его, несмотря на приобретенную в последние годы привычку. «Да, черт делает что может, он на прямом пути к всемогуществу…»