Начало конца
Шрифт:
Мысли его опять перешли к Наде. Ему было очень приятно то, что она просила его называть ее Надей и что она не любовница Кангарова. «Почти голову на отсечение дам, что это мерзкая клевета! – подумал он, и сам устыдился своего мысленного «почти». – Два раза, однако, поцеловался». Ему пришло в голову, что, может быть, и его жизнь еще не совсем кончена. «Ну, ерунда, ерунда…» Приятная улыбка не покидала его и в подземной дороге. Для довершения впечатления богатой беззаботной жизни он купил билет первого класса.
Хозяин гостиницы еще не спал – Тамарин вообще не мог понять, когда спит этот человек. Они дружески поздоровались – командарм в гостинице считался самым лучшим, солидным и спокойным жильцом; по счетам он платил в тот же день, когда счет предъявлялся. «On vous a fait parvenir un paquet» [147] , – сказал хозяин, подчеркивая интонацией, что пакет исходил от какого-то важного «on». Объяснил, что привезли через десять минут после ухода Тамарина и оставили под расписку. Хозяин достал большой конверт, положенный им не в ~nasier [148] , а в ящик конторки. «Что такое?» – тревожно спросил себя Тамарин. Он
147
«Вам передали пакет» (фр.).
148
Шкафчик (фр.).
IX
Заседание суда начиналось в час дня – самое неудобное время: как быть с завтраком, если надо ехать в Версаль? Вермандуа решил позавтракать в одном версальском ресторане, где хозяин, человек с совестью, отлично жарил бараньи котлеты и считал по ценам, доступным для бедного, очень бедного, хотя знаменитого писателя. Аванс под все не выходивший греческий роман уже давно был целиком истрачен, а куда ушли деньги, совершенно непонятно. Завтрак в одиночестве, хороший, с полубутылкой бордоского вина (больше нельзя), был в последнее время одним из немногих оставшихся в жизни удовольствий.
Легкая боль в боку отравила то праздничное, давно забытое, что было в отъезде с утра за город и что на этот раз совершенно не соответствовало причине поездки. Накануне позвонила по телефону графиня де Белланкомбр и предложила ехать вместе в ее автомобиле. «Катастрофа!» – подумал он с ужасом в спешных поисках предлога для отказа. «Я был бы счастлив!.. Но позвольте, вы-то зачем едете на это дело?» – «Ах, мне очень интересно. Согласитесь, что дело удивительное и в социальном, и в психологическом отношении. Ведь это же Раскольников! А главное, мне хочется услышать вас!» – «Дорогой друг, вы говорите так, точно я буду петь партию Зигфрида! Я не тенор, я свидетель». – «Но вы не совсем обыкновенный свидетель. Так едем?» – «Я в отчаянии… Вы когда выезжаете?» – «Ровно в одиннадцать». – «Это ужасно! У меня в двенадцать назначено деловое свидание». – «Как жаль! – сказала графиня. – Мы везем Серизье, он достал нам билеты в суд. Право, он очень милый человек, у меня напрасно было против него предубеждение». – «Милейший человек. Если б только он не называл себя социалистом». – «Оставьте, пожалуйста. Так никак не можете? Неужели нельзя отложить это свидание? Мы вместе позавтракаем в Трианоне, а?» – «Я в совершенном отчаянии, но это невозможно: проклятая деловая встреча со скучнейшим человеком назначена ровно на двенадцать». – «Ну, так мы будем вместе обедать или ужинать в зависимости от того, когда кончится этот ужасный процесс… А может быть, вы не очень любите Серизье?» – «Я его обожаю!» («Попал-таки вождь пролетариата в графский дом», – сказал себе Вермандуа и подумал, что о нем самом, вероятно, говорят приблизительно то же.) – «Значит, до завтра. Вы не можете себе представить, как меня волнует это дело и этот несчастный юноша. Я не сплю вторую ночь». – «Мне известна нежность вашей ангельской души». – «Ах, не шутите, все это ужасно! Что за молодежь теперь пошла! Так до завтра». – «До завтра, до свидания, дорогая», – сказал он с облегчением.
Были, конечно, плюсы и минусы. Плюс: не надо разговаривать три часа с этой старой дурой, с ее идиотическим мужем и с вождем пролетариата. Минус: автомобиль пришлось нанять на свои деньги. Но, с другой стороны, давно следовало бы сделать старой дуре какую-нибудь politesse [149] . Вермандуа был с графиней в столь дружеских отношениях, что и цветов почти никогда не приносил, а если приносил, то дешевенькие, в виде charmante pens'ee [150] : «Друг мой, увидел сегодня первые фиалки и подумал о вас». Charmante pens'ee применялась и в отношении других дам, у которых он обедал (впрочем, обедал почти всегда по их настоятельному требованию); в зависимости от сезона фиалки заменялись другими недорогими цветами: «Друг мой, сегодня появился первый ландыш, я надеюсь, вы его еще не видели». Но теперь, при самой экономной разновидности дружеских отношений, грозно надвигалась необходимость что-то сделать. «А если бы я поехал в их автомобиле и завтракал с ними в Трианоне, это было бы последней каплей, переполняющей чашу. Пришлось бы по меньшей мере позвать их на обед!..» Его не так пугали расходы по обеду; но в последний год Вермандуа все чаще себе говорил, что, когда жить осталось очень, очень мало, то странно и глупо тратить время не общение с людьми, да еще неинтересными. «Пока можно подождать с обедом: была лишь предпоследняя капля. У минуса оказался свой дополнительный Плюсик…»
149
Любезность (фр.).
150
Милая фантазия (фр.).
По дороге в Версаль он мрачно думал о том, сколько места занимают в его жизни совершенно ничтожные дела и соображения, – такие, какие могли бы быть у любого лавочника или маркиза. «Надо, надо иметь сердце горе», – подумал он (хоть думал это серьезно и печально, но подобные слова и мысленно не мог произнести иначе как в кавычках). Немногочисленные друзья Вермандуа находили, что он очень изменился в последние годы, стал чрезвычайно нервен и раздражителен. «Вы не видите, в нем произошел настоящий душевный перелом!
Говорили, что и здоровье его вдруг сильно пошатнулось. Действительно, при очередном визите к врачу нежданно-негаданно (в мыслях ничего такого не имел!) выяснилось, что сразу пришли в расстройство и почки, и печень, и что-то еще, а давление крови вдруг оказалось равным двадцати, и требовалось его понизить возможно скорее. «Но ведь прошлый раз все было в порядке?» – горестно-изумленно говорил Вермандуа с выражением обиды и упрека в голосе. Врач, очевидно, не чувствовавший за собой вины, пожал плечами: «Удивляться надо именно тому, что все до сих пор было в порядке. Все-таки не забывайте, что вы вступили в восьмой десяток…» Это выражение, хотя и бесспорно верное, не понравилось Вермандуа: неделикатно выражаются люди. «Un septag'enaire» [151] – и слово какое неприятное! «Вы, однако, нисколько не должны тревожиться, – объяснил врач, – опасности нет ни малейшей. В семьдесят лет органы человеческого тела и не могут работать, как в двадцать. В ваши годы человек почти всегда живет не на проценты с капитала, а на капитал, но капитал вашего организма большой, и если его беречь, то хватит надолго». Доктор любил выражаться образно. Он еще усилил разные запретительные меры, дал лекарства, и давление крови скоро дошло до восемнадцати. Встречая теперь в газетах слова «septag'enaire» или «vieillard» [152] (иногда писали еще противнее: «un septag'enaire robuste» [153] ), Вермандуа морщился с самым неприятным чувством. «Да, как незаметно пришла старость! Как я мог допустить до этого!..»
151
«Семидесятилетний старик» (фр.).
152
«Старик» (фр.).
153
«Крепкий семидесятилетний старик» (фр.).
И словно врач сглазил, тотчас после визита появилась легкая боль в боку, пока очень легкая. Кроме того, из-за политических событий в мире отвращение от людей еще усилилось у Вермандуа и приняло острую форму. Это было, в сущности, как он себе говорил, единственной постоянной величиной в его умственном и душевном уравнении: все остальное менялось беспрестанно, с быстротой, его самого удивлявшей и тревожившей. Нехороши были и денежные дела: не кончив греческого романа, он не мог взять аванс под другой. В общем, трудно было даже сказать, что теперь главное: боль в боку, давление крови, невидимое, неощущаемое, но где-то делающее свое скверное дело, или безденежье, или то, что творилось в мире, – а вернее, все это взятое вместе. Друзья Вермандуа замечали, что изменился самый тон его разговоров, прежде почти всегда благодушно-насмешливый до утомительности: он стал выражаться резко, начал терять прежнюю словоохотливость, а иногда (впрочем, не так часто) в гостях молчал весь вечер, особенно в тех домах, куда его приглашали именно для того, чтобы угостить им собравшихся, как гастрономов угощают старым коньяком. «Пусть угощают одним моим именем!..»
Жаловались на Вермандуа и его политические единомышленники: коммунисты и друзья коммунистов сокрушенно отмечали в нем новое, старческое равнодушие. Он оставил без ответа – впрочем, больше по забывчивости – два приглашения на митинги. Протесты еще подписывал, но неохотно. За подписью под последним протестом к нему приезжал немецкий эмигрант Зигфрид Майер и что-то говорил на ужасном французском языке, и надо было его слушать с горячим сочувствием, и на прощание требовалось крепко-прочувствованно пожать руку, и Вермандуа проделал все это, однако немецкий эмигрант был ему чрезвычайно противен. «Я следил за собой, чтобы не сказать: «Хайль Гитлер!..» Впрочем, если бы приехал в гости реакционер, то мне тотчас захотелось бы послать приветственную телеграмму Сталину…» Не так давно он получил предложение съездить в Москву, причем вскользь было сказано, что Государственное издательство было бы радо выпустить русский перевод книги, которую он мог бы написать о своем путешествии, разумеется, на самых лучших условиях. Хотя деньги были ему очень нужны, он ответил вежливо-уклончиво. «Да, слаб человек, и в особенно опасные минуты надо бы иметь перед глазами какое-либо наглядное, страшное изображение, – вот как автомобилистов на опасных поворотах дороги предупреждают дощечками с изображением черепа и скрещенных костей…» Однако в делах житейских большевистское настроение у него сказывалось еще с большей силой, чем прежде. Он считал себя единственной во Франции знаменитостью без состояния и иногда подолгу думал о том, что сделает, если выиграет миллионы в национальную лотерею (впрочем, билетов не покупал, разве только навязывали случайно). Богатых же людей Вермандуа ненавидел все сильнее.
За заставой Сен-Клу его машину обогнал огромный великолепный автомобиль, в котором сидели господин и дама. Несмотря на то что люди были ему незнакомы, он и на этот раз почувствовал припадок ненависти. Разумеется, литература, кроме бульварной, водевильной и кинематографической, решительно никому не нужна, это баловство другой эпохи, иначе и у старого писателя был бы свой автомобиль, как у хамов и спекулянтов. Печень и воображение сразу подсказали ему все: богатый биржевик, здоровый, невежественный, хитрый, только что наживший миллионы, везет за город любовницу. Или, может быть, они бегут в Америку? Ведь война не за горами. Эти люди, которым место на каторге, пользуются защитой законов и общественного строя. Они принимают министров и писателей, они жертвуют деньги на благотворительные дела, они получают ордена, они общество, они интеллигенция, они рассуждают о литературе. «Я уверен, у него в чемодане роман Эмиля (надеюсь, не мой). Да, я отлично понимаю Альвера, – кровожадно подумал Вермандуа, – убил одного из таких господ, экое преступление! Их всех со временем повесят на фонарях, и очень хорошо сделают. Жаль только, что многие из них умрут раньше естественной смертью…»