Начало века. Книга 2
Шрифт:
Но было нужно получить опыт того, как и с прекрасным намереньем садятся в лужу; знать лужи — надо; в лужу же садиться — невкусно; я — сел; посидел, посидел; и — встал; но пока я сидел, мне казалось, что — жизнь моя кончена; кончен же был лишь малый отрезок большой диалектики лет; но на малом отрезке уже нащупывалась огромность узнания: все становящееся в «ставшем» — труд; в миг остановки я виделся трупом себе; пережив свою смерть, понял Гете в его «Stirb und werde»; [Умри и будь278] эпоха романтики сдернулась змеиной шкуркой; процесс выхожденья из прошлого, нудимый, как расширенье себя, был мучителен; «шкуркою» переживалось и «я» и обстание; шкурка — фатальная
На этом кончаю рассказ об этом отрезке моего пути; продолжу ли я воспоминания? Это зависит не от меня: от читателя.
Приложение
Вместо предисловия
Прилагают фотографии деятелей литературы к данным о них; воспоминания мои — фотографии: материал для литературоведа-историка; не одушевлен я желаньем тряхнуть стариной иль расправиться с ней; что и как было, — вот жест записания.
Биография выныривает, поскольку у воспоминаний есть мыслящий субъект их; описание прыщиков собственного носа не интересует автора, [в описываемый период грешащего гипертрофией абстракций, определявших стиль живых отношений; отсюда и необходимость в силуэтах идейного мира автора (того времени); «хороши» они были иль «плохи», — не мне судить.]
Оценок тут нет.
[Силуэты взглядов скроены мной из цитат, имеющих почти 25-летнюю давность; ссылки на книги и на страницы, — увы, — ничто для зло-читателя; и тут он будет утверждать: «Выдумываете!» С 1908 года с меня, точно с трупа, снимают гипсовые маски; живой человек упразднен; маски вывешены в антикварных музеях; «Андрею Белому полагается так полагать» доминирует над «Андрей Белый так полагает».
Читатель, не прочитавший всего меня, лучше, чем я, знает мой мир идей: так было, так будет!]
В предлагаемых воспоминаниях я не критикую идеологий литературных спутников: у них есть свои книги; идеологии их изучаемы на материале им (и) написанного; не привожу и долгих диалогов: разговоры свои не записывал я; у меня слаба память на слово; я помню жест, смысл, интонацию и действие их на меня.
Что помню, то и описываю.
За 30 лет менялись мои отношения к Блоку, Брюсову, Иванову, Мережковскому, Метнеру, Эллису, Эртелю и другим. В рассыпанном материале писем, заметок, статей, дневниковых записей найдешь что угодно о каждом: от субъективной хвалы до пристрастной ярости; таким оценкам на час — грош цена. Приходится исправлять грехи переоценки или недооценки и в печатном тексте; в «Начале века» стараюсь я стереть пристрастную полемику с Брюсовым эпохи «Воспоминаний о Блоке» и пристрастную романтизацию самого Блока, данную в «Воспоминаниях». В письмах, набросках, в ряде пропавших дневниковых записей о Сологубе, Брюсове, Блоке и прочих много разбросано субъективной дряни, которую автор уже не может предать огню за неимением этой «дряни». Но этим заявлением о том, что импрессиям дня он не придает цены, аннулирует значимость его субъективных мнений о том или другом на протяжении 30 лет. Приготовляя к печати «Начало века», автор показом стиля отношений к современникам доказывает: стиль его отношений — диалектика, живой, текучий процесс, превышающий «да» или «нет», сказанный современникам по прямому проводу.
[Сказав
Повторяю: в 31-ом году значимо лишь то, что я думаю о писателях в «Начале века», а не в каких-то там письмах или в чем еще.]
Автор
Кучино. 18 декабря. 30 года.
Введение
Задание воспоминаний
«Начало века» — продолжение книги «На рубеже». Фон воспоминаний — идейные течения моей молодости; и — быт эпохи; в «На рубеже» исходная точка — конфликт двух столетий в душе подростков, отбор идей и протест, родивший течение, именовавшееся символизмом.
Я попытаюсь нарисовать картину сознанья символистов и неувязку, которая обнаружилась среди них, внешне объединенных, внутренне раздираемых противоречиями; мне пришлось принять участие в выработке платформ символизма и иметь отношения к видным деятелям искусства моего времени; как и в «На рубеже», я включаю в воспоминания и биографию самоопределения — сырой материал для историка, литературоведа, физиолога творчества, социолога, а не оценку прошлого; дефект моего сырья — в том, что оно собрано на одном лишь участке; положительная сторона: собранное суть факты.
Я — подаю; не я — сужу.
Залп скороспелых суждений — не для литературоведения, которое интересует — симптом, а не штампы: «истина» и «ложь»; история переоценок с отмывом транзитных виз на право прохода в ближайшую пятилетку; «пьяный дикарь» — таков в десятилетиях был штамп на имени «Шекспир»; «гений» — так штамповали… Кукольника;1 нагар столетий лег густым слоем на краски русских икон; заклепали в тяжелое золото пропорции, изучаемые ныне всем миром; и показывали на копоть лицевого провала, зияющего из оловянной брони.
Суеверов не осеняло правильное отношение к не известной никому живописи: отодрать золотой штамп, отмыть нагар.
Джотто и Дюрер в трактовке тем следовали предрассудкам времени; оспаривать их глаз в «науке видеть» — переть против рожна; стоящее в глубине времен отражается в нас с достаточной объективностью; мы видим и стихотворное мастерство, и гражданское мужество в монахе Данте;2 и мы не поддадимся логическим заблуждениям Кампанеллы на том основании, что он — первый поставил нас перед картиной социалистической жизни [Утопия Кампанеллы: «Солнечный город»3].
Явления же вчерашнего дня мы подвергаем абстрактному ригоризму, накладывая копоть хулы или золото прославления; коли не топим, то тащим: за уши; химик Оствальд в интересной статье вскрыл зерно правды в старом взгляде на процессы горения, опровергнутом французом Лавуазье; критик-варвар, француз, заявил, что цель крупного немецкого химика — лягнуть Францию. Мысль Оствальда ясна: в свете закона сохранения энергии и забракованная Лавуазье аналитическая «теория флогистона», и синтетический взгляд на процессы горения — теза и антитеза в синтезе современности.