Начало века. Книга 2
Шрифт:
Таким у типографии Воронова119 его видел не раз; он обалдевал, выборматывая между двух типографий свой стих, — в миг единственный, отданный творчеству, в дне, полном «дела», чтоб… я, Блок, Бальмонт, Сологуб в «Скорпионе» могли бы печататься.
Делалось стыдно за ропот свой перед «педантом», сухим и придирчивым, каким иногда он казался.
«Трр-рр-рр» — телефонный звонок; и — прыжок к телефону:
— «Да!.. Книгоиздательство… Да, да… Чудесно!» Прижавши к скуластому, бледному очень лицу телефонную трубку, он слушает, губы напучивши; трубку бросит:
— «К вашим услугам!»
«К услугам» — не нравилось; а — что ж иное? Отчеты, петиты, чужие статьи, корректуры, чужие; их сам развезет, потолкует: со «шпонами» или без «шпон»120.
— «Что вы думаете о…?»
— «Точней выражайтесь: даю пять минут», — говорит пересупленным лбом, отвернувшись, — уродливый, дико угластый татарин-кулак; вдруг пантерою черной красиво взыграет.
Во всем, неизменно — поэт!
Вместе с тем: никогда не вникал в становление мысли моей: результат ее, точно отчет, подытоживал, грубо порой тыкнув пальцем:
— «Не сходится здесь!»
Но порою лицо утомленное грустно ласкало:
— «Сам знаю… Да — некогда… Вы не сердитесь… Тут в редакции — рой посетителей… Я ж — один».
Иногда, перепутавши несколько мысленных ходов, откидывался и хватался за лоб, растирая его:
— «Пару слов: о делах», — из кармана тащил корректуру.
Порой из редакции вместе бежали: не шел он, а несся и тростью вертел:
— «Вы куда?.. На Арбат… И я — с вами: к Бальмонту».
И молодо так озирался; ноздрями широкими воздух вбирал, бросаясь под локоть рукой, точно с места срывал; припадая к плечу, он плечо переталкивал:
— «Какого мнения, — пляшет, бывало, бородка, — вы о математити? — „ти“ вместо „ки“, — я люблю математику!»
Нежно, воркующе произносил он:
— «Измерить, исчислить!» И падал, как на голову:
— «А вы как полагаете, — Христос пришел для планеты или для вселенной?»
В ответ на теорию — практикой, понятой узко: под ноги; ширяний идей — не любил, а любил — поправки на факты; поправкой указывал; и, насладясь неотчетом (смутил-таки!), делался грустным: что толку? Томился своей отделенностью.
В. Я. импонировал: невероятной своей деловитостью, лесом цитат, поправляющих мнение; чрезмерная точность его удручала; казалося, что аппаратом и мысль зарезал он в себе; и — давал волю софистике; слабость из силы сознав и сознав силу слабости, не посягал на теорию он символизма, нам с Эллисом предоставляя ее платформировать.
Помню: «Кружок»; К. Бальмонт произносит какие-то пышные дерзости: его едят поедом; попросил слова Брюсов; возвысился черный его силуэт; ухватяся рукою за стуло, другой с карандашиком, воздух накалывая, заодно проколол оппонента Бальмонта:
— «Вы вот говорите, — с галантностью дьявола, дрез-жа фальцетто, — что, — изгиб, накол, — Шарль Бодлер… — дерг бровей. — Между тем, — рот кривился в ладонь подлетевшую, будто с ладони цитаты он считывал, — мы у Бодлера читаем…»
И зала дрожала от злости: нельзя опровергнуть его!
Психиатр Рыбаков в реферате прочитанном определил его как симулянта безумий, психически здорового, трудоспособного; было ж обратное: аргументации от Милля, Спенсера — мимикрия; вспомните Спенсера: на протяжении десятков страниц, плоско-серых, убористых, мысль — меньше
Он этим в себе самом вырастил правый уклон; незаметно «пародия» стала высказываньем, убежденьем почти; он как бы ставил цель: «Ну-ка, дерну по Пыпину: думаете, не сумею? А — вот вам».
Но в первых годах настоящего века такое умение действовать с тыла — расчистило путь: ему, нам.
Педагог!
Скоро я на себе испытал его тактику; взявши стихи в альманах122, склонив сборник стихов подготовить к печати, дав лестную характеристику их, вскружив голову, он пригласил меня на дом и вынес стихи, уже принятые; не забуду я того дня: от стихов — ничего не осталось.
Схватив мою рукопись123 цепкими пальцами, выгнувши спину над ней (нога на ногу), оцепенев, точно строчки глазами он пил, губы пуча, лоб морща, клоком перетрясывая, стервенился от выпитого, дрянь вкусив:
— «Ха… „Лазурный“ и „бурный“ — банально, использовано; „лавр лепечет“ — какой, спрошу я, не лепечет?»
Откинулся, шваркнувши рукопись, сблизивши локти, расставивши кисти, рисуя углы:
— «Дайте лепет без „лепет“, заезженной пошлости; „лепет“ — у Фета, Тургенева, Пушкина. Первый сказавший „деревья лепечут“ был гений; эпитет — живет, выдыхается, вновь воскресает; у вас же тут — жалкий повтор; он — отказ от работы над словом: стыдитесь!»
Кидался на рукопись: тыкать и комкать, кричать на нее:
— «Нет — „лепечущих лавров… кентавров“… В стихотворении у Алексея Толстого опять-таки: „лавры-кентавры“; но сказано — как? „Буро-пегие“!..124 Великолепно: кентавр буро-пегий, как лошадь… он пахнет: навозом и потом».
Сжимы плечей, скос бородки над переплетенными крепко руками, — с ужасной скукою:
— «Да и кентавр этот ваш — аллегория, взятая у Франца Штука, дрянного художника… Слабое стихотворение о слабом художнике!» — проворкотал он обиженно.
Я был добит.
Так, пройдясь по стихам, уже принятым им в альманах, он их мне разорвал… в альманахе.
— «Зачем же вы приняли?»
Фырк, дерг, вскид руки; вновь зажим на коленях их с недоумением, значащим: «Сам я не знаю»; и вдруг — алогически, детски-пленительно:
— «Все-таки… стихи хорошие… Ни у кого ведь не встретишь про гнома, что щеки худые надул; и потом: странный ритм».125
Я понял: пропасть меж собственным ритмом и техникой; осозналися: проблемы сцепления слов, звуков, рифм126.