Начало века. Книга 2
Шрифт:
Загорелый, брадатый, себя не познавший, я был — самозванец, разыгрывающий тему «Не тот», своего собственного стихотворения, только написанного летом [ «Золото в лазури»]58.
Кинематограф
Приезд из деревни осенью 1903 года — растерянность, «сбор всем частям», вихрь сквозных впечатлений, слагающих просто сумбур в голове у меня, и явление людей, близких мне, только средне знакомых, совсем незнакомых, впервые возникших; как-то: Кистяковские; он — приват-доцент, с жаждою адвокатской карьеры, белесый, баранно-тупой, не имеющий собственных слов; он скоро стал помощником С. А. Муромцева;59 с пересаном сидел он — на «аргонавтических» сборищах: а появился у нас как «свойственник» мой (Кистяковская — тетка моя), от дядюшки «Жоржа» (Г. В. Бугаева); мадам Кистяковская, пышная, южная и волоокая дама, водила супруга к нам; и Игорь отсиживал на воскресеньях, безмолвствуя;
Много времени отнимали: задуманный журнал «Весы»60, «Скорпион» и дела, с ним связанные; так же: пересмотр наших «аргонавтических» лозунгов; кроме того: перемещения в комнатах нашей квартиры, переустройства, составленье каталога математической библиотеки отца, поступавшей в университет, появленье епископа-«субъективиста», Антония, к матери61, появление ко мне тройки «апокалиптиков» — Эрна, Флоренского и Валентина Свентицкого, с рядом заданий, меня ошарашивших, моя дружба внезапная с Н***62, верч около всех нас Рачинского, взвившего в жизнь пылеметы, — и… и… появление профессора Лахтина ко мне: с местом преподавателя в институте: мне девиц обучать биологии, химии, физике; место такое отверг я;63 и профессор, обиженно вспыхнув, моргнул, ничего не прибавил и скрылся: навеки!
Все — в лоб!
В лоб Рачинский, — с своими «Гарнаками»:
— «Читайте Гарнака», «Гарнак говорит». В лоб — Брюсов:
— «Вы не читали Жилкэна? Борис Николаевич, — как?»
В лоб — Бальмонт:
— «Перси Шелли… у Шелли… у Тирсо де Молина…» А Метнер Эмилий — из Нижнего жарит письмами:
— «Кто хочет знать Гете, тот должен иметь под рукою „Софией Аусгабе“!»64
Девяносто томов!
И кроме всего: мои воскресенья, владимировские понедельники, вторник Бальмонта и вторник «Кружка», среда Брюсова, приемы у «грифов», приемы в «Скорпионе», еще… стороженковские воскресенья; словом, — обходы квартир; дни — расписаны. Литературные деяния этой осени: пишу для будущих «Весов» рецензии, заметку о Спенсере и статьи «Окно в будущее»;65 пишу в хронику «Мира искусства»;66 стихи «Sanctus Amor»67, рассказ «Световая сказка» (для «Грифа»);68 усиленно переписываюсь с А. А. Блоком, с Метнером; вникаю в структуру стихов: В. Я. Брюсова «Urbi et Orbi», Ф. К. Сологуба и Гиппиус, выпущенных «Скорпионом»;69 устраиваю за-ворошку между издательствами: «Скорпионом» и «Грифом»;70 в итоге — временно кислеют мои отношения с Гиппиус и с Мережковским, которые, вдруг появившись в Москве, на меня едко сетуют;71 я же, обидевшись, убегаю с публичного доклада Д. С. Мережковского и попадаю в «Альпийскую розу» (такой ресторан был)72 на бурный мальчишник М. Н. Семенова (члена редакции «Скорпиона»), где и знакомлюсь с Т. Г. Трапезниковым, еще почти юношей (будущим своим другом)73.
Словом: бессвязная лента кино, рассеивающая меня; в то время, как я делаю все усилия к тому, чтобы организовать в идейную группу хотя бы кружок «аргонавтов», — я подчиняюсь стихийному развертыванию каких-то не от меня зависящих обстоятельств; точно кто-то передергивает все мои карты; и все чаще является потребность мне отдохнуть; лето, поля, загар, сосредоточенные думы — где все это? Видно, что мне дирижировать людьми — рано; видно, мне судьба дирижировать разве что хлебными колосьями в полях; вспоминаю свои недавние ритмические жесты, брошенные в ветер с выборматыванием слов; и вспоминаю иные из своих летних стихотворений, в которых вынырнула нота сомнения; в них фигурирует какой-то себя вообразивший вождем и пророком чудак, угодивший в камеру сумасшедшего дома.
И подкрадывается горькая мысль: неужели я не тот, кем себя воображал в боях?
Улетающий день; Запах розовых смол; Как опаловый, — пень; Как коралловый, — ствол. Даже каменный хрящ — Перламутровый трон; Даже плещущий плащ, — Весь облещенный, сон. Поднимай над ручьем Колокольчик ночей; И, — как гром, серебром Разорвется ручей. Росянистая брызнь, — Закипевшая жизнь, — Колокольчика звук Из скрестившихся рук. И, — как взвизгиПоздняя переработка стихотворения из «Золота в лазури»74.
В духе тогдашнего моего жаргона «кентавр» — раздвоенный между чувственностью и рассудком; «фавн» — чувственник, а «горбун» — непреоборимый рок. Тему «рока», которого-де не победишь и который-де сломает твои усилия, начал особенно сильно переживать с осени 1903 года.
И письма мои к Блоку этого периода — грустные или истерически-фанатические.
В эту сумбурную осень и начались мои «воскресенья», которые вызвал к жизни, собственно, Эллис; они начались моим рефератом «Символизм как мировоззрение», ставшим основой дебатов и споров, продлившихся целый сезон75, раздуваемых Эртелем до мирового пожара, сжимаемых Эллисом в тезисы его агиток, с которыми он несся стрелой по лабиринту московских квартир; споры, музыка, шаржи, подчас инциденты, просто танцы — мне напоминали какой-то сеанс: человек двадцать пять, тридцать шумно кричали за столом; и помнился стих Блока:
Все кричали у круглых столов, Беспокойно меняя место76.Люди, собиравшиеся на воскресеньях моих, — какой-то ручей: рой за роем проходил, точно по коридору, сквозь нашу квартиру, подняв в ней сквозняк впечатлений; много фамилий и лиц я забыл; и не помню, когда кто явился, куда кто исчез; воскресенья продлились до 906 года; а в 907 году по составу посетителей они — уже иные совсем; бывали же в период 1903–1904 годов: Сизовы, два брата77, студент Сильверсван, Рубанович, Печковский, Нилендер (позднее), Оленин, Петровский, Владимировы, все семейство (брат, две сестры, мать)78, Малафеев, Леонов, Челищевы и Лев и Сергей Кобылинские, Батюшков, Эртель, Сергей Соловьев, Поливанов Владимир, Петровская, Нина Ивановна, старый художник Астафьев и прочие люди, которых не помню, которые все ж признавали себя «аргонавтами».
Ходили и «грифы»: С. Кречетов (Соколов), поэт Рославлев, братья Койранские, Поярков, студент Пантюхов (романист); «скорпионы»: Бальмонт, Поляков, Балтрушайтис, Семенов, М. Ликиардопуло (еще студент), Н. Феофилактов (художник), Шик, Брюсов, Волошин, Иванов, бывавший заездом в Москве; из художников — Липкин, Борисов-Мусатов, Шестеркин, Российский, В. В. Переплетчиков и Середин, слишком вежливый; из музыкантов: профессор Танеев, Николай Метнер (Эмилий жил в Нижнем); сам Метнер-папа, хоть и не музыкант, ассистировал изредка, приподнимая седую бородку, а-ля Валленштейн; и Буюкли, пианист, завивался руладою Листа на старом, разбитом рояле.
Являлись позднее: Рачинский, д'Альгейм, П. И. Астров, с собою из своего кружка приводивший кого-нибудь, Б. А. Фохт, кантианец; бывал Н. Я. Абрамович: критик (в 1904 году); из мира профессорского: бывали Павловы, муж и жена (оба — геологи), И. А. Каблуков, профессор Шамбинаго, тогда лишь доцент; появлялись: Свентицкий, Эрн, но не Флоренский, всегда заходивший отдельно и гама боявшийся; тут и знакомые матери: муж и жена Кистяковские, Л. А. Зубкова, Часовникова, К. П. Христофорова, сестра Эртеля.
Вспоминаю «попутчиков», и — голова идет кругом: мельк! мельк! И — выныривают: —
— почему-то — Поярков, участник моих воскресений, слагатель никому не нужных стихов, еще более вялых речей о Бальмонте и Оскаре Уайльде; садился и требовал точных ответов: сию же минуту. Зачем он сидел? Вагон общий, «Гриф», — до ближайшей лишь станции, где мне — налево; направо — ему. Кобылинский, Сергей, прочитавший свое сочинение о Лотце мне все, от доски до доски! Почему? Вагон общий: теория знания — до остановки «Лопатин», где он соскочил, я же ехал в те годы до следующей пересадки: у «Канта». И спутник на час — еще молодой Абрамович, впоследствии критик из журнала «Образование»79, еще не обозленный, еще не мой враг; своим частым приходом некстати меня вынуждает он часто бежать от него; он позднее за мной из страниц журнала гоняется, как папуас; и железным — пером, как копьем, протыкает лет восемь за эти невольные от него бегства. Что общего со староколеннейшим В. В. Переплетчиковым, передвижником, вдруг записавшим цветистыми точками? Сколько часов мы убивали друг с другом! К чему? Вагон общий: общество «Эстетики», тактика Брюсова, временная… А Российский? Молчу. Мой товарищ, В. В. Владимиров, в умные мысли о живописи меня посвящал, а художник Борисов-Мусатов, тончайший и нежный горбун, привлекал обаянием личным; он — скоро умер…80 А… а… для чего посещали меня — Середин, Липкин, тоже художники? Их я лично не знал; вероятно, — они думали, что меня знали. Иль, — идя к философу Фохту, ища семинария, каково преодолеть вместе с умницей, с педагогом-философом — его тусклых друзей-философов.