Начало времени
Шрифт:
И я орудую скрытно. Совесть моя нечиста. Туда иду с ножом под рубашкой, обратно с жердочками бузины под той же рубашкой…
Но чьи это голоса слышу я в рощице? Я, крадучись, подбираюсь поближе. Сердце мое бьет тревогу. Неужели меня выследили? Видно, попался: сделали засаду — и выследили!..
…Кого я вижу! Степан сидит на траве, его фуражечка с якорьком–гусеницей лежит рядышком. Перед Степаном расстелен белый треугольник девичьей косынки. На косынке — огурцы, розоватые яйца, еще что-то из еды…
Какая это добрая душа так щедро угощает Степана? Выглядывая из-за веток, я думаю о том, что женский
Это только говорится: легко обмазать и побелить хату, а на деле это значит мешками натаскать глины из глубокой ямы у кордона (единственное место, где у нас есть глина); глину эту непросто накопать: она лежит узкими слоями между песчаными, меловыми и кремневыми слоями. Затем нужен кизяк. И не какой-нибудь. На обмазку хаты годится только конский кизяк. Его на селе мало, потому что и лошадей наши мужики не держат: на волах пашут. Слишком дорого стоят лошади. Да и неторопливой жизни крестьянской больше подходит неспешная, размеренная, как бы задумчивая поступь воловья. Куда мужику спешить? Он ценит размеренность и покой.
За кизяком Горпина ходит на городской тракт. Порою далеко–далеко приходится уходить Горпине. Й потом издалека возвращается она с мешком лошадиного кизяка за спиной. Кизяк, особенно свежий — тяжелый, как свинец. Я не раз видел, как, скрючившись в три погибели, несет этот кизяк Горпина… От известки кончики пальцев Горпины все изъедены до язвочек. Пальцы ее поэтому всегда обмотаны тряпочками.
Горпину на селе жалеют. Еще несколько лет тому назад она жила хорошо: были у нее отец и мать, была у родителей своя хата. Но молния подожгла их дом, и Горпина осталась одна на пепелище. Только глиняная клуня уцелела от пожара. Там и живет Горпина. Мать ее сгорела заживо. Горпина в тот день полола свеклу на экономии, бывшей панской экономии, отошедшей после революции сахарному заводу.
Помню страшную грозу после пожара, Горпину, подбитой птахой спешившую сквозь ливень и плачущую навзрыд. Мать, всегда боявшаяся грома, стоит на пороге и, глядя на Горпину, тоже рыдает.
— Еще бедолага сердешная не знает, что она сиротой осталась, — сжала мою руку мама. — И чего это господь карает всегда самых бедных, самых несчастных? — не то у меня, не то у грозы или у самого господа бога с горькой укоризной спрашивала мама.
Отец Горпины подался куда-то из села на заработки, и как в воду канул. Горпина осталась верна родному пепелищу…
Но все это в прошлом. Теперь Горпина улыбается. Она смотрит на Степана и совершенно счастлива. Кажется, чтобы всегда быть такой счастливой, ей только и надо вот так сидеть и смотреть на Степана. «Ешь, ешь, милый мий!» —говорит Горпина. Сама очистила розовое яйцо и подала Степану. Тот, растроганный, берет яйцо, кладет его рядом с хлебом, не ест, смотрит на Горпину. Он ни чуточки, к удивлению моему, не конфузится! Лицо Степана сейчас доброе и задумчивое. Он с грустью смотрит на Горпину, словно она маленькая,
— А скоро уже? — спрашивает Степан.
— Скоро, любый, скоро, — внезапно раскрасневшись, но такая же счастливая, говорит Горпина, закрывая лицо передником; она смеется потаенно чему-то хорошему, — вот дай руку…
Горпина, не открывая лица, берет большую, как лопата, руку Степана и кладет себе на живот: «Чуешь?»
Своей рукой, с пальцами, обмотанными тряпочками, Горпина удерживает руку Степана, и оба замирают, точно к чему-то прислушиваются. Я тоже прислушиваюсь, но, кроме чирканья воробьев, ничего мой слух не улавливает.
— Скоро будем втроем, любый, — говорит Горпина, тревожно следя за лицом Степана. Оно тоже счастливое, но грустное и задумчивое. Ни разу я не видел таким Степана!
«Будем втроем», —догадываюсь я, почему-то тоже вдруг краснея.
Я спохватываюсь, что невольно подслушиваю, что могу помешать важному разговору Степана и Горпины. Бог с ними, с насосиками! Я еще раз приду…
Тихонько, на цыпочках, поворачиваюсь, чтобы уйти. Последний раз взглянул на Горпину. Ее все считают рябой и некрасивой. По–моему, зря так считают. В ее улыбке я даже угадываю что-то схожее с красивой молоденькой поповной Леной, с Марией, которую мать считает «писаной красавицей». Меня переполняет бескорыстное чувство благожелательности к Горпине и Степану. Я всегда жалел их за то, что у них нет матери, нет своего дома, за то, что им трудно живется на свете, и я теперь рад видеть их счастливые лица!
Я думаю о том — сказать ли дома об увиденном? Не повредит ли это Степану и Горпине? Но дома я все же не сдержался — выкладываю все начистоту. Даже не утаил, что Горпина сказала Степану: «Скоро будем втроем, любый мой».
Я не ждал, что последнее сообщение мое так встревожит мать. Приложив ладонь ко рту, она изумленно вскинула брови и с испугом посмотрела на отца. Странно, и отец, крошивший на краю стола свой самосад, вдруг прервался. Нож так и замер в его руке.
— Выдь-ка, погуляй, — сказала мать. Это после-то прогулки в рощицу! Эх, зачем я только выдал тайну Степана и Горпины! Знаю я это «выдь, погуляй».
Под каким-то предлогом я вернулся в хату. Обо мне, кажется, забыли. Родительский разговор далее идет в моем присутствии. Опасности для Степана и Горпины, кажется, не таит он.
— И слава богу, — сказал отец, — лучшего мужика ей и не найти. Правда, бают на селе, что у Степана не все дома. Ну одно и то же, что блаженный. — Принялся отец опять за свой самосад. — Народ ведь какой! Хитрецы да нахалы — вот те умные, вот у тех все дома!
— Но свадьбы, свадьбы-то не было!.. Что скажут люди!
— Э–эх бабьи мозги! Главное — «что скажут люди»! Что толку в той свадьбе, в том — что скажут люди?.. Хату, хату им надо поставить. Не жить же им в клуне Горпины. Хата — воно што главное. С Гаврилой, с Марчуком потолковать надоть бы. Может, толоку соберем…
Отец ребром ладони решительно столкнул с края стола табачное крошево в свой кисет со шнуровкой; хозяйски обдул нож, сложил его, и вместе с поводом–сшивальником, на котором этот нож всегда пребывает на привязи, точно бодливый бычок на колышке, спрятал в карман.