Начало времени
Шрифт:
Отец Герасим широким рукавом рясы вытирал глаза, но слезы остановить не мог.
Марчук страдальчески поморщился и замолчал. Я посмотрел на батюшку Герасима. Его голова с поредевшими и всиушенными сединами мне напомнила одуванчик под первым порывом осеннего ветра. Дряблой старческой рукой он еще и еще раз провел по лицу, стараясь унять слезы, но это ему не удавалось.
Отец все время не проронил и слова. Лишь редким тягостным вздохом напоминал о себе. Иной раз безответно находил мою руку и крепко сжимал ее, словно
— Не плачьте, Герасим Петрович… Гордитесь, что у вас была такая дочь. Ее все любили, и учителя, и подруги по учебе. А она — по чистосердечию — полюбила очень плохого человека… Ведь она не знала. Думала, хороший человек. Она ему писала, что хочет иметь от него ребенка.
Он и это выставил как совращение его, деятеля, поповской дочерью. II ему поверили. Пока самого не разоблачили как врага нашей власти… Вообще еще многие представляют себе нартейца, как ту каменную бабу в поле, а любовь — как слабость. Дураки, ханжи и враги… Эти всегда друг дружке помогают…
— А вот, Герасим Петрович, ее фотографии. Кое–где они, не удивляйтесь, обрезаны. Там, где они вместе были. Фото нужно было размножить для опознания его. Он скрывался…
Марчук обернулся к отцу, через плечо кинул ему:
— Правая рука — Лунева… Их обоих в один день арестовали. — И снова отцу Герасиму:
— Вот тут Лена — в платье цыганки. Не подумайте чего. Это на самодеятельности снялась… Вот тут… Возле каменных львов — бывшего губернаторского дома… В общем все посмотрите сами… С вашего позволения — я у себя оставлю только одну карточку.
Марчук вынул из начки пожелтевшую карточку, где Лена стояла под цветущей яблонькой. Девушка улыбалась — вся весенняя, солнечная. Только миг учитель глянул на фото — спрятал в карман пиджака.
— А зачем, зачем вам карточка моей дочери? Не понимаю… мое дитя, я ее любил, а причем вы…
— И я ее любил, Герасим Петрович… И сейчас, покойную, люблю. Наверно, всю жизнь любить буду… И я хочу, чтоб вы это знали. Ей не сказал, вам, отцу, скажу… Считайте, что это моя… исповедь партейца.
Отец Герасим с заплаканными глазами, опустив голову, молчал, не перебивал учителя. Но тот, казалось, больше ничего не собирался говорить. Тщательно сложил бумагу, в которой был завернут сверток, сложил вдвое, затем вчетверо. Бумага больше не давала себя складывать, но Марчук с непонятным упрямством сжимал ее в руке, словно еще раз перегнуть бумагу было сейчас очень важным для него…
— Спасибо, — первым поднялся отец Герасим. — Я, простите, думал о вас… нехорошо. Партеец вы, веры и церкви враг… Или разные партейцы бывают?
— Нет, Герасим Петрович. Каждый партеец обязан быть хорошим человеком, справедливым.
— А к вам самим, кажись, не очень справедливы? Считаются, доверяют… А должности не дали…
— Должность у меня — хорошая, Герасим Петрович. И самая иартейная: быть человеком. И детей учу быть людьми. Хоть порой ошибаюсь. Но и это свойственно человеку. Блаженны только нищие духом…
— Ну дай вам бог… на вашей должности…
— Спасибо. Будьте здоровы.
Я и не заметил, как село окутали сумерки. С Днестра накатывался белесо–сизый туман. Первый огонек ярко вспыхнул в глубине темнеющих садов и огородов. Где-то надрывно плакал ребенок.
— Пойдем, Карпуша, в сельраду. Вон уже Гаврил и лампу зажег. Первый зажег.
— Казенный керосин — не жалко, — угрюмо съязвил отец.
Марчук не заметил это, все оставаясь еще в задумчивости.
Я тихонько пожал его большую руку. Я теперь больше всех любил учителя: больше Симона, Олэны, Андрейки, Анютки. И я хотел, чтоб он это почувствовал в пожимании моей руки. Мы оба понесли утрату, которую нечем сравнить. Как поверить, что Лены больше нет в живых, что мы не услышим ее звонкого смеха, не увидим ее улыбки!..
На селе теперь только и разговоров о смерти Лены. Недавно батюшка похоронил своего вечного студента Алешу, а теперь лишился своей любимой дочери. Девушка влюбилась в какого-то деятеля, там же, где училась; он ее бросил беременную. Лену исключили из техникума как «классово–чуждого элемента». Она, мол, «погрязла в бытовом разложении». Поговаривали, что деятель сам, перетрусив из-за ее беременности, сообщил, что она классовый враг и учится обманом. Поэтому, мол, он порывает с нею. Он, мол, не знал раньше, что она дочь служителя культа…
Лена покончила собой. Уложила перед этим чемодан, сверху аккуратно положила письмо к родителям. Девушки в общежитии ничего не заподозрили. Лена была, как им казалось, весела, улыбалась, как всегда.
…Притихший батюшка ссутулился, посерел, бархатная, табачного цвета ряса совсем обвисла на нем. Он отмалчивался, не спорил теперь с отцом, только шептал едва слышно: «Божья воля. На все божья воля», — и вытирал слезы на своих светлых, как у Лены, глазах.
Я был немало удивлен, завидев однажды во время такого разговора слезы и на глазах отца. А еще больше меня удивило, что исполнились слова отца: как-то он матери сказал про Лену, что «сердце у нее несдержанное— быстро сгорит девушка».
И сгорела. «Легкое дыхание рассеялось в мире»…
Все эти дни отец с нетерпением ждал возвращения Марчука из города. Даже укладываясь «на мертвый час после чарки», уже полусонный, наказывал с полатей: «Трубить подъем, если приедет Марчук!»
Во хмелю в отце нередко возрождалось пристрастие к армейским командам и казарменным словечкам.
Однажды утром Марчук сам явился к нам нежданно-негаданно, как снег на голову. Вслед за ним тут же ввалились Гаврил, Симон и Степан. В хате сразу стало темно и шумно. На лавку, предложенную матерью и уважительно обмахнутую ее фартуком, никто и не присел.