Над Черемошем
Шрифт:
— И когда ты выросла такая?
— А что?
— Да ничего. Удивляюсь.
— А вы не удивляйтесь. Я и сама удивляюсь, а мама сердится: «Растешь, девка, как из воды, а кто теперь будет корову пасти?» — Она точнехонько передала голос Василины, наморщила лоб, и вдруг голубые глаза, ослепительные зубы, круглые щечки и неповторимые ямочки на них — все засмеялось, да так заразительно, что и Сенчук затрясся от смеха.
— А ты что ж матери?
— Что? Мы, мол, с Мариечкой думаем в сельскохозяйственный техникум поступать, а вы своей коровой загородили от меня всю науку.
— Так пойдем, Катеринка, со мной встречать науку.
— Науку? Сельскохозяйственную?
— Сельскохозяйственную.
— Тогда
Красочный венок, словно по команде, сорвался с места. Все вскочили, поглядели на Сенчука, потом на дорогу в горы.
«Что-то сказала им про науку», — улыбнулся про себя Микола.
А Катерина, прижав руку к груди, подбежала к своей Белянке. Навстречу поднялись печальные и влажные, как сентябрь, глаза; на шее коровы мелодично откликнулся колокольчик.
— Слышь, Белянка, пасись без меня, — велела ей Катерина.
Корова старчески покорно мотнула головой, вытянула шею и лизнула девушке руку.
— Ой, какая же ты баловница! И телушкой ластилась, и теперь ластишься. Ну, ешь мой завтрак, — Катерина с любовью подала ей ломоть кукурузного хлеба и, раскинув руки, шаловливо побежала вниз.
— Будут пасти! Только бы мать не дозналась. А далеко наука-то?
— Спускается с гор.
— И прямо в Гринявку? — в голубых глазах множеством звездочек мерцает улыбка, готовая в любую минуту брызнуть смехом.
— И прямо к тебе, непоседа.
А непоседа притихла на миг, пошевелила в задумчивости сочными подвижными губами, улыбнулась, и на луг легко, танцуя, вприпрыжку выбежала новая песенка:
Мы, гуцулы, гуцулики, Стройные, как буки, Подымаемся к вершинам Навстречу науке.— Катеринка, — сладким голоском окликнула девушку снизу темнолицая, пышнотелая Палайдиха, — а кто ж твою корову в горы погонит, когда ты полезешь на вершину за наукой?
Девушка вспыхнула. Она даже остановилась от возмущения, но, овладев собой, смиренно ответила:
— Я думаю, лучше всего вашей Палагне погнать мою Белянку: у нее такой голос, что все волки кинутся врассыпную.
На круглом лице Палайдихи округлились глаза и рот.
— Провались ты, бесстыдница! Ты что мою Палагну с голытьбой равняешь?
— Да где уж ей равняться с нами! Каши мало ела, — невинным голоском ответила Катерина.
А Палайдиха, бранясь и отплевываясь, так припустилась с горы, что тропка то и дело выскальзывала у нее из-под ног.
— Побежит теперь жаловаться моей матери. — Катерина вздохнула. — Будет мне сегодня к обеду лекция!
— Не горюй, Катеринка, мать на другие лекции перейдет.
— Вы так думаете?
— Верно.
— А скоро это будет?
— Как прищемим языки и хвосты палайдам да нарембам, так и твоя мать глянет на мир другими глазами.
— Поскорее бы!
— Что отец делает?
— Голову ломает.
— И большие у него заботы?
— Не такие уж большие, зато давние: спит и видит лошаденку. Совсем она ему голову затуманила. Просыпаюсь раз ночью и слышу — кто-то возится в темноте. «Ты куда, Юстин?» — спрашивает мать. «Лошадке надо сенца
Вокруг, перекликаясь с шумом Черемоша, журчали кристальные горные потоки, пихты напевали свою мелодию, и казалось, слышно было, как лазурное небо звенело золотыми осенними прожилками и на них во множестве нанизывались клубочки облаков.
В долине, у маленького озерка, которое ранней весной браталось с волнами Черемоша, путники встретили седого, как поднебесное облако, деда Степана. Старик шел с далеких вершин неторопливой, гордой поступью.
— Как живете, дед Степан? — приветствовал старика Сенчук, с немалым удивлением раздумывая, что заставило горца спускаться в долину, где он бывал только по большим праздникам.
— Хорошо, детки, — старик оперся на резной посох и узловатым пальцем примял в трубке табак.
Костлявое, смуглое, словно вырезанное из дерева лицо Степана дышало спокойствием, а выразительные карие глаза говорили, что горец еще и не помышлял прощаться с жизнью.
Катерина с интересом присматривалась к старику, о котором ходило много былей и небылиц. Прадед Степана в 1736 году, когда Довбуш проходил через Косов, примкнул к повстанцам, а после смерти вожака жил в таких лесах, где и топор еще не гулял. С той поры к семье Дмитраков навеки пристало почтительное прозвище «опришки» [6] а слава предков, как сокровище, переходила к потомкам, поднималась новыми всходами, щедро окропленная неутешными материнскими слезами, ибо до самого 1939 года жизнь Дмитраков была втиснута в зарешеченные камеры «постерунков» [7] и тюрем, да в «акты оскаржони» [8] . И только по какому-то неписаному закону Дмитраки пользовались одной привилегией — их не пытали на допросах: полицейские, серебряногалунные комиссары, паны-коменданты, инспектора полиции — все знали, что у Дмитраков скорее можно вырвать сердце, чем слово.
6
Так звали повстанцев из отряда Довбуша.
7
Полицейский участок (польск.). Прим. автора.
8
Обвинительное заключение (польск.). Прим. автора.
— Куда это вы с гор, дед Степан?
— На собрание, сынок, — с достоинством ответил старик и потонул в облаке табачного дыма.
— Какое же у нас собрание сегодня? — удивился Микола.
— Э, если бы у нас, я бы и палки не брал… Панаса, внука моего младшего, знаешь?
— Как не знать! — засмеялся Сенчук, а старик обеспокоился:
— Микола, чего смеешься? Может, мой Панас пустой человек?
— Что вы, дедушка! И в мыслях такого не было! Только вспомнил, как он, когда еще учился в школе, принес в церковь на вечерню полную шапку майских жуков. Тут божья служба идет, а жуки завели свою службу, гудят, как поповская молотилка, летят на свет и гасят свечи.