Над Кубанью. Книга первая
Шрифт:
— Почти.
— Пошли к табору.
Табор — три мажары, поставленные полукругом и прикрытые с наветренной стороны полостями — толстыми кусками войлока. На траве сбруя, овчинные шубейки. У колес — кувшины, повязанные тряпками с прослойкой отрубей. Возле груды хвороста мальчик варил кукурузу, подвесив на дышло котелок. Ломая хрусткий валежник, мальчишка поддерживал небольшой, но сильный огонь. Вода закипала, пузырилась, на початках накипала серая пена.
— Здравствуй, Сенька, — подавая руку, приветствовал его Миша.
— Здоров,
— Напахался, как мыла наелся, — сказал Мишка, усаживаясь рядом, — кое-как кончили, пускай зимует. Не пахота, морока. Сердце в правый бок перевалилось.
— Что, опять поцарапался с Хомутовым? — спросил Сенька, любуясь огнем.
— Связался батя с городовиком на мою шею, будто казаков в супрягачи не нашлось, — недовольно и по-взрослому сказал Миша. — Присудобил мне Хомута, а сам с обозом за Кубань подался, в Майкопщину. Ему там прохладно. — Попробовал початок, отдернул, подул на палец: — Ишь, горячая! Угостишь, Сенька?
— А ты оладиками?
— Орешиками угощу. Оладиков сегодня нема, мамка не напекла.
— Я и от орешиков не откажусь, — Сенька осклабился, подмигнул, — я такой уговорчивый.
Миша прилег, подтянув полость поближе. Мимо, взмахивая гривой, проскакала коротко спутанная Черва.
— Видишь, исхудали, скоро ребра кожу попротыкают, — жаловался Миша. — Сегодня к концу третьего упруга совсем сдали кони, даже Черва, на что зверь в работе, и то стала горбылиться.
— Почему ж это? — спросил Сенька недоверчиво.
— Да потому, что Хомут не хлебороб, а овчинник… Захотелось ему за неделю все поднять, спешит. В Богатун к ним вроде участковый есаул приехал, на фронт гонит. А при чем тут наша худоба? Раз спешишь, ну и налегай на свою, на серую да на трехлетку. Так нет, все моим кнута отпускает. Я когда за ручку стал, выбрал момент, хотел чистиком промежду лопаток потянуть, оглянулся, черт…
— Ну, — сразу оживился Сенька, — и потянул ты его промежду глаз, да?
— Нет, — разочарованным голосом произнес Мишка, — спужался он, отпрыгнул.
— Неужель спужался?
— Еще как, — Миша ухмыльнулся, — что ж он, маленький, не понимает: казак же на него замахнулся, да еще на своей земле. Уговаривать меня начал. Давай, говорит, Мишка, распаруем коней. Мою кобылу с Червой, а лошака притроим к Купырику да Кукле. Согласился я. Правда, помучились, пока кони обошлись в новы иарах, а потом ничего. Плужку Хомутов отстроил, ни разу с борозды не вывалилась.
— Помирились? — спросил Сенька равнодушным голосом, вытаскивая дымящийся кочан и перекидывая его в ладонях.
— Да мы и не ругались. Хомутов не так уже и плохой мужик, даром что рябой.
— Рябой! — обиделся Сенька. — Вот я тоже рябой. При чем тут рябой?
— Ну, какой ты рябой, — успокоил его Мишка. — У Хомутова на морде черти фасоль молотили, а у тебя, — Мишка приблизил к себе широкое обветренное лицо Сеньки и начал внимательно его разглядывать, — вот тут оспина, вот тут возле глаза, да она и незаметная, вот эту, рядом с ухом, тоже не видать. Разве вот три оспины на носу…
— Да и не оспины то, — вырываясь, сказал Сенька, — то меня жареный петух спросонья клюнул… Кажись, поспела?
Сенька, посапывая, отвязал котелок и, придерживая донышко подолом рубахи, начал сливать воду. Костер зашипел, вверх поднялись пар и зола. Мишка отвернулся.
— Глаза запорошишь. Чуток осторожней надо.
Сенька, вывалив кукурузу на редюжку, достал соль, посыпал ею початки и поровну поделил между всеми. Ребята грызли кукурузу, высасывали початки.
— Сегодня мое, а завтра каждый свое, — шутил Сенька.
На степь ложились прохладные тени. Из-за Кубани, снимаясь с гор, поползли ленивые облака. Отчетливей становились звуки.
Табун угадывался по ржанью кобылиц, по ритмическому лязгу кандальных пут, которыми были закованы беспокойные молодые жеребчики.
Изредка поскрипывали запоздавшие мажары, идущие к станице по Армавирскому тракту, наискось перерезавшему крутизну Бирючьей балки, густо заросшей молодняком и кустарником. Стык юртов Жилейской и Камалинской станиц недобро славился грабежами и убийствами. Переждав, пока подводы проедут пологий южный склон, разбойники нападали у крутого подъема. Только с войной почти прекратились грабежи, по степи усилили конную патрульную службу, за своими ворами следили, чужих людей проверяли, а подозрительных подолгу выясняли, держа в дубовом каземате при станичном правлении.
Детей пугало, но и привлекало прошлое, и, сгрудившись возле Мишки и Сеньки, они один за одним наперебой рассказывали страшные истории о том, что по-человечьи орут полунощные совы, а зачастую слышатся крики людей, убитых когда-то в балке, что будто видели соседние таборы всадника, скачущего по степи в безлунные ночи на быстром, как ветер, коне…
Наслышались дети от старших, приукрашивали достойными небылицами, и в эту безликую южную ночь балка пугала. Им было не по себе, и все же они были горды своей храбростью, позволившей им безбоязненно здесь расположиться.
Где-то внизу играла Кубань. Она билась об обрывистое правобережье, шумно плескалась, обмывая кипучей струей свислые корневища давно умерших лесов и ослизлые прутья лозы.
— Тсс, ребята, — предупредил Сенька, — тише, чуете? — Все напряженно слушали. — Чуете, волки Ханский брод переплывают, чуете — воют?
Ребятишки-малолетки скучились возле своих старших приятелей, Сеньки и Мишки, признанных вожаков ночного.
— Чуем, Сеня. Хвостами шелестят.
— А может, и хвостами, — невозмутимо согласился Сенька, — хвост у волка заместо руля, а глазами водит, чтобы на карч не напороться, ушами строчит, чтоб сома почуять, боится волк сома…