Над Кубанью. Книга третья
Шрифт:
— Не дело, Павел Лукич, — сказал Писаренко, шевеля трясущимися губами, — не по-христиански.
Батурин остановил на Писаренко тяжелый взгляд.
— А под Кавсалой-селом, в Ставрополье? По-христиански? Пущай Кубань-река все видит — и хорошее и плохое.
— Страшный ты, — боязливо озирая Павла, прошептал Писаренко, — какой-ся… страшный…
ГЛАВА V
За неделю перед этими событиями из-под осажденного приволжского города Черного Яра снялись два полка кубанской кавалерии и походным порядком проследовали на Сарепту. Генерал Улагай
Полки же, дойдя до Сарепты, спешно погрузились в поезда и двинулись на юго-запад, по степной царицынской магистрали. В пути стало известно, что казаков перебрасывают на Кубань, в распоряжение командующего Кавказской армией генерала Врангеля. Перед отправлением из Сарепты казакам выдали взамен черкесок новое английское обмундирование. Короткие темнозеленые шинели с прямыми карманами, глухие френчи с пуговицами-«тараканами», — как называли британского льва, — плетеные пояса, тройные кожаные подсумки и наплечники изменили внешний вид казаков, и они стеснялись друг друга. Только курпейчатые шапки, которые командование не решилось заменить, несколько отличали кубанцев от чуждого заморского войска.
Буревой, только что вернувшийся из станицы, не успевший передать землякам многочисленные поклоны, снова ехал на Кубань, в одной теплушке с Огийченко. Буревой осторожно поведал Огийченко о своей встрече с Батуриным, о положении в станице, и это зародило в сердце Огийченко тоскливую тревогу. Он молча сидел на мешке ячменя, устремив взор на светло-бурую плоскость степи.
— Чего задумался? — подсаживаясь к Огийченко, спросил Буревой. — В такое время самое лучшее таскать-на плечах баранью голову. Пощипывай себе травку да помемекивай, а ежели нацелит чабан герлыгой, тикай; не утек — на шашлык. Раз не дюже резвый, плати за это своим собственным мясом.
— Не подходящая мне твоя программа, — после некоторого молчания сказал Огийченко. — Помню, под Ростовом пришлось подумать, когда сурьезиый случай. Подумали с Павлом, решили…
— То, что вы под Ростовом решили, никакой пользы не дало, один, по-моему, вред. Хотели убечь от войны, а она шасть к вам во двор.
— Никто от войны не убегал. От непорядков убегли, от обиды.
— Потому что спервоначалу казачество дюже обидчивое было, — Буревой с презрением оглядел обмундирование, — а вот теперь во что только нас превратили, хуже басурманов. Виду никакого нету. Гляну на себя — стыдно. Сам себе чужой. Теперь, коли заставят станицы брать, согласишься.
— Да, одели как чучелов, — заметил Кузьма Каверин, недавно вернувшийся в полк после тяжелого ранения под Котлубаныо.
— Жадоватый народ англичане. — Буревой покачал головой. — Кожи только под мотню подшили, чуть-чуть, на черевички не выгадаешь. Ишь, две стрелки. И для чего они подшиты?
— Чтоб штаны не потереть седельной кожей, — ответил Кузьма, — леи называются.
— Мы всю жизнь в седле, а штанов не терли, — сказал Буревой, — аль англичанское сукно похуже казацкого ластика?
— Видать, народ у них потяжелее. Трения больше дает.
— Вот и пояса обидные для нашего брата. Как высветили цейхаузы эти пояса, цирюльники на них накинулись, жало на бритвы наводить. Я вот до такого пояса никак не могу привыкнуть.
— Мало носишь, — хмуро сказал Каверин, — года два потаскаешь — привыкнешь. За два года можно к кофею привыкнуть, не то что к поясу. Позавчера на станции Цаца позвал меня полковой командир Брагин…
Огийченко повернулся к Каверину.
— Позвал к себе?
— Вызвал через вашего одностанишника, Никиту Литвиненкова. Посадил в купе, кофею сам подогрел, налил мне чашечку с наперсток и ну выспрашивать, какие разговоры в нашей теплушке.
Рассказал? — спросил Огийченко.
— Да кабы он водочки поднес, может, чего ненужного и рассказал, а от кофея связало язык, противно, было сблевал. А из его расспроса понял — боится он нашего брата. Начал мне хвалить Врангеля, Покровского, а нашего войскового атамана Филимонова злоречить, а с ним и всю раду. Будто ведет она к погибели и казачества и Расеи.
— А ты как думаешь? — подозрительно спросил Огий-ченко.
— Все сволочи — красные, белые, рада. Никому теперь не верю. Был царь — человек, а эти все брехуны.
Кузьма замолчал. Огийченко вытащил из мешка сало и хлеб, нарезал ломтями, пригласил Буревого. На Развильной напоили лошадей, снова завели в вагоны, помогли дневальным выбросить навоз.
От станицы Ея начинался Кубанский край. Просторней голубело небо. Калмыцкие и ставропольские степи сменились сочными отавами брицы и светло-зелеными озимыми полями. Зачастили лески, курганы, и вдоль полосы отчуждения, в промежутках щитов снегозадержателей, бежали рощицы южных деревьев.
От Тихорецкой эшелоны повернули на Кавказскую. Станичники снова увидели глинистые обрывы великого крутояра. Извилистую Кубань, пожелтевшие леса левобережья. Казаки грудились у дверных засовов, отполированных локтями десятков тысяч солдат, и молча вглядывались туда, где в тусклом подрагивании испарений угадывались их родные станицы. У переездов стояли сторожихи с зелеными флажками, а у полосатых шлагбаумов пережидали мажары, набитые арбузами, оранжевыми и сизыми тыквами и дынями-последышами. В темнеющие поля убегали промятые колесами дороги. Казаки, уставшие от беспросветной войны, тосковали по настоящей крестьянской работе. Крепкие и здоровые, они были безжалостно оторваны и от своих загонов и от теплоты семей. Их разлучили слишком надолго, и каждому хотелось отдохнуть от убийств, заняться привычным трудом.
Кто-то затянул хорошим, чистым голосом:
Ой да разродимая моя сторонка, ой да когда ж вновь увижу я тебя? Ой да вновь увижу я, да вновь услышу, да ой, да я на зорьке, и-эх соловья.Казаки подхватили песню.
Вновь увижу, ой да вновь услышу, да ой, да на зорьке, эх, соловья. Ой да разродимая, ой да я, маманя, да не печалься дюже, эх, обо мне. Разродимая моя маманя, да ой, да не печалься дюже, эх, обо мне, Ой да не все же, да наши товарищи, да ой, да умирают на войне.